За тридевять земель - Иван Михайлович Байгулов
Стояла Евдокия, отходила от обморока. Никогда не плакала она на народе. Нехорошо, считала, но чувствовала, не осилить тут подступившего к горлу комка — уже смахивали слезы даже молоденькие девчонки — и, чтобы не вырвался он еще одним горестным криком, пошла на обочину, на другую сторону дороги, а там рядом, рукой подать, проулок на заречную сторону и, как шепнул кто, вдруг решила пойти домой.
К избе своей шла Евдокия протоптанной между усадьбами прямушкой. И пока держалась тропинки возле безлюдных огородов, пока переходила речку по жиденькому жердевнику, всплакнула тихонько и будто сжевала с некапнувшими слезами застрявший в горле комок. Стало вроде бы легче. Только на душе непокой, но смута эта была не внове. Она не отступала от сердца все военные годы. Ждала Евдокия — отпустит после победы, и вот вышел срок. «Знать-то, не время еще, — подумала она. — Беды-то война не на один день наделала». — И хоть без срока теперь, а надеялась — скоро отпустит.
В доме Евдокия, как каждый вечер, присела сначала на лавку. Все, смотрела, лежало на своем месте, за всем в доме был постоянный догляд, но давно уже не видела она горницу высветленной до самого темного места, потому как прибегала с работы в сумерках, и вот заметила сверкнувшую где-то в углах паутину, пыль, показалось, заметила на полице и сорвалась с лавки. Немного, знала, той пыли на полках и других высоких местах, а затеяла прибраться: боялась безделья, чтобы в праздности не поворотили думы на какую-нибудь беду.
К вечеру Евдокия обмела и протерла стены, а когда загнала и обиходила скотину, вымыла пол. Уж и не разглядеть было в сумерках, как хорошо стало в доме, но чувствовала — свежо в комнате от невысохших местами половиц, тянет из палисадника в окно запахом распаренных за день деревьев. С чем-то радостным были связаны для Евдокии эти запахи, и она без долгих догадок представила входящего в избу босого мужа, улыбку его блаженную вспомнила, когда топотил он уставшими на пахоте ногами по свежевымытому полу. «Не войдет уж теперь. И сынок не прибежит», — как не раз подумала она и, как всегда при этом, вздохнула бы, да шатнулось вдруг сердце — не перевести дыхания. Упала Евдокия на неразобранную постель и, уже не таясь, не сдерживаясь, дала слезам волю.
Плакала Евдокия, кропила слезами подушку. Вот уже вроде бы и сухого места нет на ней, а слезам, казалось, никогда не будет конца. И чем дольше плакала Евдокия, тем тяжелее давила ее усталость. Она как стреножила — ни встать, ни повернуться, и Евдокия не утирала мокрого лица, не поправляла сбившийся на глаза платок — лежала недвижимо, и от неподвижности этой кружило ей голову и будто укачивало: зыбались стены, как вроде б плыла изба и вместе с ней плыла куда-то Евдокия.
Доламывала Евдокию горькая, щемящая боль, еще немного и край — упадет в обморок, но она, как могла, противилась наплывающему на глаза мраку, встать собралась, платок поправила, да сделала это из последних сил и, ровно канула в темную яму, провалилась в сон.
Разбудил Евдокию стук в оконницу. Спросонок не поняла, почему спала одетая, да вспомнила вчерашний день, задумалась и сидела б так долго, заново перебирая радость и горе его, но увидела — маячит за окном Андрей Андрияныч на своей неспокойной кобыленке.
— Чего тебе? — всполошилась Евдокия.
— Долго спишь. На работу пора, — сказал бригадир и наладился уехать.
— Постой, Андрей Андрияныч. — Евдокия сорвалась с постели. — Ты же сам говорил — отдых после победы? Заслужили, говорил?
— Так ведь сеять надо, — смутился Андрей Андрияныч, полез в карман за кисетом, и Евдокия поняла, что не впервой уже сегодня говорил он эти слова, отшатнулась от окошка и, не дожидаясь, когда он отъедет от дома, пошла в стайку доить козу.
Во дворе было прохладно. Из-за реки, с полуденной стороны, тянул теплый ветер, но робко еще, без дневной сухости и не в ущерб пока впервые выпавшей нынче росе.
Роса тяжелыми жемчужинами висела на промытых дождями прошлогодних былинках, на зеленых пиках первой травки. Сверкал у забора кустик крушины, поблескивали за рекой маковки угоров, отчего, казалось, звенел воздух и маленькими колокольчиками тенькали в сторожкой утренней тишине пичужки. «Свежо-то как!» — удивилась Евдокия, оглядывая окрестности, и будто не наяву слышала, а вспоминала будто, как у себя на подворье Мотря Митрошиха распределяла средь ребятишек работу.
Сыновья у Мотри Митрошихи были голосистые, шумели громко, но шум их не достигал сознанья Евдокии. Она все дивилась свежести и вслушивалась в негромкую еще разноголосицу занимавшегося дня. На ферме, за рекой, доярки позвякивали подойниками, неподалеку скрипел ворот колодца, и, не угнетая эти редкие пока звуки первых хозяйственных дел, плыл над деревней звон кузнечного молота.
ОТГОЛОСКИ
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
Печка полыхала полдневным зноем всей своей громадины, но я все равно мерз и жался к трубе. Там было самое теплое место. Меня вот уже вторую неделю трепала лихорадка, и по этой причине печь топили каждодневно.
Нужного лекарства в больнице не было, и лечила меня наша деревенская знахарка, бабка Федюниха. Она уже не раз спрыскивала меня с уголька, окропляла святой водой и даже сотворила какой-то особенный заговор. Он, по словам бабки, имел большую силу против всякой болезни, однако мог будто бы и не подействовать. Тогда меня надлежало протащить через хомут, и, если даже после столь верного лечения болезнь не пойдет на убыль, сложить надежду на милость божьей матери, которая якобы была единственной заступницей всех малолетков.
До исцеления хомутом оставалось два дня. Лечение это казалось мне необыкновенно интересным делом, и я, как мог, перемогал лихоманку, чтобы встретить назначенный срок в твердой памяти.
Я крепился изо всех сил, но сил этих, должно быть, осталось во мне самую капельку. Когда я попытался отслониться от трубы и встать