За тридевять земель - Иван Михайлович Байгулов
Но Никашка уперся: он-де может только что попроще, ухват, к примеру, или кочережку, он-де в трактористы хочет. И отбился бы! Бабы пошли было напопят: мал, вздыхали, тут не только молотком постукивать, а иной раз и кувалдой орудовать надо, надсадится, шептались, парнишка. Никашка поддакивал: так-де оно и будет, у него-де и без того пуп слабый, еще маленьким нареванный, но председатель неожиданно показал характер, помянул про тяжелое военное положение, про общественные интересы сказал, которые должны быть выше личных, и тем доконал Никашку окончательно!
Вот уже четвертый год пошел, как определили Никашку в кузницу. Дважды занималась она в эти сроки по оплошности кузнеца огнем, да днем, слава богу. Отстояли оба раза. Никашка — не Вася Бородкин, а работает: то с сеялками возится, то плуги починяет. Но работал Никашка не всегда ладно. И с плугами у него, видно, тоже что-то не заладилось. Евдокия еще издали услышала доносившуюся от кузницы гневную бабью скороговорку. Шумела скорая на крик Полинка. Ей вторила не по-бабьи крепким басом соседка Евдокии Мотря Митрошиха и совсем забивала нестойкий Никашкин голосишко.
Сладить с бабами Никашке было не под силу. Он, правда, тоже шумел, но без злости. Зато Полинка поднимала голос все выше, и, когда Евдокия подошла к кузнице, она кричала во всю мочь и теснила Никашку к сваленным на берегу плугам.
— Ты это чего наработал? — наступала Полинка.
— Держаки наварил. Нешто не видишь? — отбивался Никашка, но делал это без особой уверенности, потому как слишком широко, не для бабьих рук, расставил ручки.
— Ты сам за таким плугом походи!
— С радостью! Да я из этой кузницы хоть сёдни уйду! — вскинулся Никашка.
— Это как же ты уйдешь? — встряла Мотря Митрошиха. — Как же ты бросишь артельное дело?
— А чего вы? То вам не так и другое не эдак!
— Нет, ты погоди, ты скажи, как можно уйти с колхозной работы? — допытывалась Мотря Митрошиха.
Нажимала на колхозную работу Мотря Митрошиха, конечно, не без тайной мысли. Делал Никашка в свободный час бабам ухваты, сковородники и прочую железную утварь. А чаще всего ладил бабий инструмент Мотре Митрошихе. Ее три малолетние сына-погодка возводили в ближнем лесочке военные укрепления, брали за оружие кочережки, ухваты, и оставались они под кустами, напрочь забытые маленькими солдатами.
Солдаты те, рассказывала Мотря Митрошиха, скоро раскатают для какой-нибудь военной надобности и осанистый пятистенок, но тот, хоть и без мужского досмотра который год, а стоял прочно. Только, был разговор, нужда есть прихватить кое-где бревна рубленных впритык к дому сеней железными скобами. И вот пытала Мотря Митрошиха Никашку, как он может попуститься своей главной работой, а чувствовала, думала: «С тебя, мол, станется, да кто тогда мне скобы скует? Тебя, дурака, тем лишь и урезонивать, что приставлен ты к важному общественному делу».
Против казенной работы Никашке возразить было нечего, однако он не сдавался:
— Вот кончится война, часу тут не пробуду.
— Тогда, Никаша, можно, тогда хоть куда ступай, — сказала Мотря Митрошиха и, видно, немало порадовала этим Полинку. Та даже кричать перестала, только усмехалась сердито: дескать, скатертью дорога, все меньше расстраиваться стану.
Вдова Полинка, что и Мотря Митрошиха, да на одну доску их не поставишь. У Полинки только и заботы — о себе думать: ни в подоле никого, ни за юбку никто не держится; любое слово на себя берет, а оттого, должно, и кажется ей, что всяк норовит ее обидеть. Пышкает, сердечная, но не поймет, что растут сейчас все беды от военного корня. Евдокия хотела было сказать ей: без толку, мол, лаяться-то, мол, бывает в работе всякое, да знала — громом грянет Полинка, коли попадешь ей под горячую руку, пошла к своему плугу.
Помнила Евдокия на нем каждую латку. Не новый был, местами, как оспой, побитый ржавчиной плуг. Прихватил Никашка расшатавшийся лемех новыми заклепками, оттянул жало предплужника. Надо бы поострее, да, знать-то, не хватало у него силенок. Глянешь — кузнец вроде: в кожаном фартуке, в рукавицах тоже кожаных, еще довоенных, и ростом не прежний Никашка Конопатый, а присмотришься — жидковат, не парень еще. Только и мужского-то, что разговоров, якобы нет на посиделках никого бойчее да обходительнее Никашки, отчего будто и сохнут по нему заневестившиеся девки. «Может, и так оно. Девка, когда сроки подойдут, что дитя неразумное, приголубь ее да поговори ласковее — вот и готово, пойдет голова кругом… Не кавалер еще Никашка», — и может, маху дала? — с ног до головы оглядела его Евдокия, пожалела, что не ошиблась (все бы лишний мужик), вытащила из общей кучи свой плуг. За ней потянулась Мотря Митрошиха, но поутихшая было Полинка заартачилась снова:
— Мне такой руколом не нужен! — и отвернулась, пошла от Никашки: вот, мол, уйду, тебе же, кузнец, нагоняи будет.
— Так ведь некогда мне опять с твоим плугом возиться, — взмолился Никашка. — Сеялки ремонтировать надо!
— А ты за один раз работу делай, — вроде бы спокойно поучала Полинка, а, видно, приберегает самое зло для какого-нибудь неосторожного Никашкиного слова.
Но Никашка перемогал себя, и только на конопатом лице его, как написано, что, мол, не понять тебе, чертова баба, всей мудрости кузнечной работы, дура, мол, ты, а может, и еще что позанозистее.
«Тоже горяч парень. Хоть бы сдержался!» — встревожилась Евдокия, и Никашка, будто догадавшись об ее опасениях, крепился изо всех сил: губешки прыгали неподвластно, руки подрагивали — того и гляди, ляпнет что-нибудь несуразное, а все-таки пересилил злость, метнулся в кузницу, загремел там сваленным в темном