Лавандовая аптека в Париже - Нина Георге
Прикасаться к женщинам! Плыть по реке на барже! Просто удрать!
Миллиарды нервных клеток проснулись в нем, поморгали спросонья, потянулись и сказали: «Класс! Вот этого нам как раз не хватало! Давай! Еще! Жми на газ!»
Правый борт, левый борт, фарватер, обозначенный цветными буями, — руки еще помнили штурвал и сами делали все, что от них требовалось, уверенно ведя судно по этому коридору. А женщины — мудрые существа, у которых чувства не вступают в противоречие с мыслями и которые в любви не знают границ. И берегись бурунов перед шлюзными воротами!
Берегись женщин, которые всегда хотят быть слабыми. Они не прощают слабость мужчинам.
Но последнее слово за шкипером.
Или его женщиной.
Однако надо же будет где-то причалить? А пришвартовать эту калошу так же просто, как отключить ночные мысли.
Ерунда! Выберем вечером какую-нибудь особенно аппетитную, длинную, снисходительную набережную, аккуратно задействуем (если найдем!) вертикальный руль и… Что — «и»?
Может, все же причалить прямо к берегу?
Или просто плыть и плыть на край света. Пока жив.
Из какого-то ухоженного сада на берегу на него смотрела группа женщин. Одна из них помахала ему. Им здесь не каждый день приходилось видеть грузовые баржи или фламандские сухогрузы — отдаленных предков «Лулу», — которыми правят невозмутимые капитаны, небрежно закинувшие ноги на высокий табурет и легко поворачивающие огромный штурвал одним пальцем.
Потом цивилизация вдруг кончилась. После Мелёна их обступили по-летнему яркие зеленые просторы.
А запахи! Такие чистые, свежие, тонкие!
И было что-то еще, что резко отличало здешние места от Парижа. Вернее, чего-то здесь не было. Чего-то, к чему Эгаре настолько привык, что отсутствие его вызвало у него легкое головокружение и какое-то странное жужжание в ушах.
Наконец он понял, в чем дело, и почувствовал огромное облегчение.
Здесь не было шума автомобилей, гула электричек метро, жужжания кондиционеров. Ровного гудения миллионов машин и механизмов, лифтов и эскалаторов. Здесь не было утробного рева сдающих задом огромных фур, визга тормозных колодок поездов, стука каблуков или хруста гальки под ногами. Уханья мощных басов из окна какого-то жлоба, живущего через два дома от него, стука скейтбордов, треска мопедов.
Впервые Эгаре испытал нечто подобное, услышав воскресную тишину в Бретани, где они с родителями были в гостях у родственников. Там, между Понт-Авеном и Кердрюком, тишина показалась ему подлинной жизнью, спрятавшейся от больших городов на краю света, в Финистере. А Париж он после этого воспринимал как некую гигантскую машину, которая, низко гудя, непрестанно творила мир иллюзий для своих обитателей. Она усыпляла людей изготовленными в лабораторных условиях запахами, эрзацами ароматов природы, убаюкивала их искусственными звуками, искусственным светом и кислородом. Как у Э. М. Форстера[25], которого он любил в детстве. И когда эта «машина» в один прекрасный день остановится, люди, которые до этого общались исключительно посредством компьютеров, умрут от внезапной тишины, чистого солнца и интенсивности их собственного, нефильтрованного чувственного восприятия. Они умрут от передозировки жизни.
Именно так Эгаре чувствовал себя теперь: его накрыла лавина сверхмощного восприятия, которого он никогда не знал в городе.
Как ломило легкие от глубокого вдоха! Как потрескивало в ушах в этой неведомой свободе покоя! Как блаженствовали глаза, видя живые формы!
Запах реки, шелковый воздух, безграничная высь над головой. В последний раз он чувствовал этот покой и эту ширь, когда они с Манон скакали верхом по просторам Камарга поздним пастельно-голубым летом. Дни были еще яркими и горячими, как чугунная кухонная плита. Но по ночам луговые травы и леса по болотистым озерным берегам уже пили росу. Воздух был напоен ароматом осени, пропитан солью солеварен. Пахло кострами цыган, живших в своих летних таборах, затерянных посреди коровьих пастбищ, колоний фламинго и старых заброшенных фруктовых плантаций.
Жан и Манон скакали на стройных ходких лошадках по пустынным равнинам, усыпанным бирюзовыми блестками озер, по извилистым проселочным дорогам, обрывающимся на лесных опушках, к заброшенным побережьям, в этот бескрайний затерянный мир, омываемый бессонными волнами, куда можно добраться только на этих местных камаргских лошадках серовато-белой масти, обладающих уникальной способностью — жевать, держа морду в воде.
Какие безлюдные просторы! Какое неземное безмолвие!
«А помнишь, Жан? Ты и я — Адам и Ева на краю света?»
Сколько веселья было в голосе Манон! Смеющийся расплавленный шоколад…
Да, они словно открыли на краю знакомого, привычного им мира другую вселенную, не тронутую за последние две тысячи лет человеком с его манией превращать природу в дороги, города и супермаркеты.
Ни дерева, ни холма, ни дома. Только небо над самой головой. Они видели табуны диких лошадей.
Цапли и дикие гуси ловили рыбу, змеи охотились на изумрудных ящериц. Они чувствовали все молитвы тысяч странников, которых Рона от самых своих истоков, скрытых под ледником, притащила сюда, в эту необычайно широкую дельту, и призраки которых теперь блуждали среди дрока, ив и карликовых деревьев.
Каждое утро дышало такой свежестью и таким целомудрием, что он терял дар речи от чувства благодарности за то, что ему даровано было счастье родиться. Он плавал в Средиземном море, облитый лучами восходящего солнца, с ликующими воплями носился нагишом по шелковым белым дюнам, чувствуя себя неотъемлемой частью этой пустынной дикой природы, изнемогая от избытка сил.
Манон с неподдельным восторгом смотрела, как он плавает, как хватает рыбешек, стайками снующих в воде, умудряясь даже поймать несколько штук. Они все больше освобождались от цивилизации. Жан отпустил бороду, Манон голой скакала верхом с распущенными волосами, падавшими ей на грудь, на своей добродушной, умной лошадке с бархатными ушами. Оба загорели дочерна, и, когда вечерами они любили друг друга у потрескивающего костра на еще теплом песке, Жан упивался сладко-горьким вкусом ее кожи. Это были соль моря, соль ее пота, соль прибрежных лугов, в которых, подобно влюбленным, слились река и море.
Касаясь губами бедер Манон, Жан чувствовал головокружительный, гипнотический запах Евы, запах жизни. Манон пахла своей кобылкой, на которой так ловко и уверенно скакала, пахла свободой. Она благоухала какой-то сложной смесью восточных пряностей и сладостью цветов и меда — она пахла женщиной!
Она непрерывно произносила его имя, то шепотом, то сквозь стоны, вкладывая в эти звуки все свое жгучее вожделение: «Жан!.. Жан!..»
Он никогда еще не чувствовал себя мужчиной так остро, как в эти ночи. Она широко открыла, распахнула себя перед ним, всем телом отдалась ему, его губам, его телу. И в ее открытых, впившихся в него глазах отражалась луна. Сначала узкий серп, потом пол-лепешки и наконец огромный оранжевый диск. Луна успела