Зов Водяного - Ольга ХЕ
— У тебя — целое государство, — заключила Арина, оглядываясь. — И все — дышит тобой.
— Вода дышит мной, — поправил он. — А они — водой. — В голосе не было похвальбы — только география.
Он повел ее дальше, вглубь, туда, где зал раскрывался — как водяной цветок — во второй, больший. Здесь стоял трон — если так можно назвать то переплетение корней, ребер ладей, крепких якорных цепей и старого древесного мяса. Он был не гладкий — составной, как все в мире воды. На подножье, среди полированных подпорок, поблескивали монеты — медные, серебряные — те, что бросали «на счастье» и которые ни один ныряльщик уже не выловит. На спинке висела наслоенная тьма — его плащ: не ткань, течения, ходули из теней, хвосты утренних туманов.
— Владыка, — было бы уместно упасть лицом в мох, но Арина стояла прямо. — Если это — знакомство, то скажу сразу: я не люблю железные замки. И не люблю, когда меня ведут, не спрося.
— Я веду только воду, — напомнил он, и свет медуз качнулся, как подтверждение. — Тебе — показал. Ты — видишь. Ты — скажешь. — Он поднял руку — зал стих, как лес перед грозой; даже пузырьки у кромки перестали подниматься, точно взяли паузу. — А теперь — сядь. Не на трон — рядом.
Рядом с «тронным» корневищем действительно стояло сиденье — вымытое течением до бархата коряжистое кресло, в которое можно было утонуть без опасности. Арина села — гордо, не уронив плеч. Вода под ладонью была упругая — поверхность кресла послушно пружинила.
К ним подплыла одна из утопленниц-служанок — молодая, с русой прядью, белесой от воды. На ее руках — мохнатая, мягкая, как тело котенка, повязка из водяного мха. Она легко коснулась Арининых мокрых волос, отжимая их без боли; невесомый браслет на запястье звякнул — не слышно, ощущением. За ней — две кикиморы, кланяясь смешно и суетливо, держали на лапках плоскую раковину — в ней лежали тонкие, как лунный свет, лепешечки — из водяного теста, сладковатые, пахнущие мятой и чем-то знакомым — хлеб? Небось, это была молочная пена от подземных ключей, взбитая с медом. Арина куснула — язык узнал «сладко и ясно», и стало не так остро внутри.
— Скажи мне, — повернулась она к нему, когда первая острота «под водой» чуть притихла. — Почему — я? У тебя — полный дворец тех, кто поет. Тех, кто служит. Тех, кто знает твой взгляд.
Он не отводил глаз — как вода не отводит отражение, если ты на него смотришь честно.
— Потому что ты — не служишь, — произнес он, как факт. — Ты пришла — сама. Ты говоришь «нет» — и оно не распадается в воде. Ты поешь — и песня не умирает на поверхности, — уходит в глубь, как камень, и доходит до дна. — На миг в голосе, как в глубокой яме, прозвучала усталость. — Я насмотрелся на тех, кто приходит — пустым словом, и уходит — пустой тенью. С тобой — другая плоть.
Она вспыхнула — не кокетством, злостью, гордостью, сомнением, всем сразу.
— Хорошо, — сказала. — Но знай: чужих ковров не целую. И в твоем доме — мои правила для меня — мои. Не смей касаться — без спроса.
Он чуть опустил веки — как щука в дальнем углу зала; ничего покорного — признание силы другого закона.
— Сказано и принято, — кивнул он. — Воде не нужны твои губы. — В его улыбке мелькнула, как рыбка, зазноба. — Ей — нужен твой голос.
— Ей — мой голос, мне — моя воля, — отчеканила она.
Он поднялся — вода вокруг слегка потянулась за ним, как ткань за рукой.
— Покажу остальное, — сказал. — То, чего люди не видят с берега.
Они прошли в длинную галерею, где вместо ниш — иллюминаторы: толстые стекла, вставленные в водяную плоть, чуть дышащие — в них показывались картины: как в одном месте корень ивы пьет воду, как в другом — мальки учатся быть рыбой — пробуют хвосты, как если бы это были слова; как третья — перловица — накапливает внутри себя чужой голос, маленький свет. За одним окном — жилище бобров, аккуратное, с ходом под водой, с чищеными палочками — и тот самый стук, который ночью слышится людям. За другим — темнота — настоящая, без огней, без рыб, — и там, в этой темноте, сидело без имени что-то древнее, медленное, слушало, как движутся возраста.
— Это — сердце глубины, — пояснил он. — Его не тревожат.
Под сводами плескались светлячные «факелы» — медузы и гребневики; их гребни переливались, как расчесанные волосы русалок. Сбоку, возле небольшого поднятого плеса, где вода становилась почти стоячей, плыли «жеребцы» — не из земли, из водорослей, как будто траву кто-то заплел в тела: гривы — из зеленых нитей, глаза — из жемчужин, дыхание — пузырьками. Они храпели без звука, пенили удилами — камышовыми, — и топали там, где нет пола — своей волей.
— Не держу узды, — заметил он мимоходом. — Пусть бегают. Иначе станут чудищами.
В торцевом зале, похожем на купель, стояли — не статуи — формы: каменные, гладкие, с выпуклыми животами и узкими плечами — берегини, древние женские образы воды. На их ладонях лежали крошечные завязанные узелки — чьи-то обещания. Некоторые узелки распались сами собой; некоторые держались крепко: в узле — долг.
— Ты их… — Арина не договорила.
— Я — храню, — спокойно. — Что принесут — держу. Что отзовет — отпускаю. Я не забираю обещаний. Я — в них живу.
Возвратившись к трону, она вдруг заметила то, чего не видела сначала: на боковой стене, как орнамент, шли мелкие крестики — не кресты, узоры от сетей, в которые, видно, попали когда-то рыбачьи песни. В узлах — бусины. Некоторые — гасли, некоторые — горели. Одну из них он коснулся — легонько — и по залу, как светлая нить, прошел знакомый девичий перелив. Арина не удержалась, сжала пальцы.
— Не надо, — попросила. — Не теперь.
Он отнял руку — послушно. Ей впервые явственно подумалось: он и правда держит слово. И это — опаснее всего.