Зов Водяного - Ольга ХЕ
— Дыши, — сказал он тихо, почти ласково. — Чужим — трудно с первого раза.
Он коснулся ее ключицы кончиком пальца. Кожа там теплая, тонкая. На месте прикосновения вспухла прозрачная жемчужная бусина — как пузырек, но не лопнувший; она знала — это воздух. Бусина распалась на россыпь светлых точек, ушла внутрь — в горло, в грудь, в кровь — и стала частью дыхания.
Арина сделала вдох — рефлексом — и охнула: вода вошла, как густой прохладный пар, глянцевая, с привкусом железа и мяты. Легкие не сжались, не зажглись — напротив, развернулись, наполнились как никогда — глубоко. Память тела запоздало дернулась: «ты же тонешь», — но в этом «тонешь» не было боли. Она выдохнула — вода из нее вышла светлой дымкой и тут же рассыпалась в пузырьки, подхваченная невидимым ветром.
— Не смотри вверх, — сказал он. — Там — твоя привычка. Смотри — сюда. — И повел.
Они шли вниз — неторопливо, как спускаются по ступеням, где ступень — это слой воды и времени. Над головами проходили рыбы — стройные тени, перламутровые спины, белые животы; хвосты, как запятые. Где-то в стороне пролетел стайкой серебряный дождь — мальки. По стенам этого невидимого лестничного колодца струились зелено-золотые ленточки — водоросли, как занавеси. Луночный свет преломлялся, делая бесшумные столбы, и в них плыла пыль — не грязь, память речных дней: опилки, лепестки, шелуха от слов.
Первый зал его домов возник внезапно — как когда входишь в большую избу после темного сенца. Воды стало так светло, что Арина прикрыла глаза. Свет лился не сверху — со всех сторон сразу. Его давали медузы: большие, как шапки у бобылей, и маленькие, как ногтевые луны. Они висели под потолком, распушенные, с мерцающими краями, дышали — вздувались и оседали — и этим дыханием освещали пространство мягко, ровно. Их длинные тонкие нити свисали, как кисти на занавесах, и, казалось, звенели — без звука.
Дворец Водяного Царя был не построен — собран. Колонны — мачты, вросшие в ил; они держали не крышу, а воду. Боковые стены — из ребер перевернутых лодок, меж которых были натянуты сети — как кружево, тугое и красивое, где на узлах поблескивали стекляшки рыбьей чешуи и обмылки человеческих стекол. Пол — мозаика из раковин перловиц, из кусочков шлифованного льдом стекла, из косточек рыбы и жемчужин — не тех, что из морей, а речных — крошечных, млечных. По краям висели плотные тяжелые занавеси из старыx сетей, перекинутых водорослями: зеленые, янтарные, черные. Вместо ковров — маты из водяного мха и тины, мягкие, как парное молоко. Вместо алтарей — коряги, отполированные течением до блеска, к которым прикрещивали ключи.
И не пусто было в этих чертогах.
Их встретили — не люди — тени женщин в белых рубахах, без поясов, с длинными распущенными волосами, тяжелыми и темными, будто из чернил; лица — бледные, глаза — как глубокие зеленые стекляшки; движения — плавные, привычные воде. Призрачные утопленницы-жалобницы — и утопленницы-служанки. Они не говорили — улыбались так, как вода умеет: чуть дольше, чем нужно. На их запястьях поблескивали тонкие браслеты из конского волоса — строжайший знак: их не трогают без разрешения.
Но не только они были здесь хозяйскими.
— Это — мой камергер, — ровно произнес Водяной, когда от нижних ступеней тяжело оторвалось что-то черное, широкое и скользящее, как грозовая туча, и подплыло ближе. Огромный сом, с усами, как у мудреца, с глазами старого стекла; его голова, казалось, знала все глубины. Он поклонился — не излишне, ровно настолько, чтобы вода на его спине описала правильный круг.
— Сенька-усатый, — улыбнулась Арина чуть-чуть. — Здрав будь.
Сом мигающим стеклянным вздохом принял привет и отошел. За ним, точно шнур, потянулись угри — длинные, как записанные строки: шустрые, посыльные. Они, кажется, знали все щели и могли принести в зубах — узких, редких — крошечный свиток, завязанный на узелок водоросли. По краю, на каменных выступах, стояли, как стража, щуки — острые, серебряные, в лапчатых тени; их глаза были жестки, как ножи, но под взглядом хозяина они опускали веки — почти уважительно. На трухлявом бревне, как на конторке, сидели громадные раки — писцы: клешнями, как перьями, они процарапывали что-то на мокрой древесине — счета воды, реестры дна. Под кувшинками, как в палатках, неподвижно лежали болотники — длинные, коряжистые, с мшистой кожей и усталым видом старших служек. Они считали вдохи и выдохи чертогов, по очереди, не сбиваясь.
По залу неторопливо проплывала жабья дружина — пузатые, почтенные, в водорослевых мантиях; одна из них несла на голове лопух, как важный документ. В проемах сетей шуршали кикиморы — сухие кости, обтянутые прибрежной кожей, — собирали пух с ряски, перебирали мокрые нити, чтоб не сбились. На высоких уступах, в тени, где вода становилась чуть гуще, лежали неречные, но родные существа — веретеницы-змейки, ровные, как слова без гласных, накачанные молчанием. И над всем этим — узкие, юркие, смышленые водомерки-пажи: бегали по гладкой поверхности как по полированному полу, переносили светлые перламутровые шарики — записочки, — и исчезали.
— У меня есть и певчие, — сказал он, чуть кивнув в сторону арки. Там, словно прослойка ветра в воде, дрожала тонкая прозрачная завеса. За ней, в глубоком углублении, тихо и ровно шла волна звуков: не слова — дыхание. Арина поняла — там хранились песенные раковины: перловицы, запертые нитками тиши. Откроешь — и выйдет голос. Не ее. Чужой. Собранный. Бережно. Страшно. Прекрасно.
— И кузнецы, — тоже невзначай. Возле одного из каменных франтовых выступов сидели лохматые, широкоплечие, темноглазые — водяные кузнецы — болтливые плотники глубин: из тонких косточек рыбы и отшлифованных стекляшек они связывали замочки, нити, застежки для сетей, делали ключи — не к замкам, к течениям. Их молоточки выстукивали едва слышный такт — в воде он был как тень.
Дальше — мудрец-осьминог? Нет, не ультра-фреш, уж лучше «пиявки-лекари». Они плавно проходили, как мясистые черные ленты, присасывались к трещинкам в камнях — и те заросали. Их звали, когда надо было вытащить «дурную кровь». Жили рядом с ними незаметные светлячные креветки