Социальное дистанцирование. Национал-куколдизм как кровоизъявление - Олег Владимирович Кашин
Горького включили в школьную программу в 70-м, тогда же, когда президент Жуков объявил Четвертую республику и внес в Учредительное собрание пакет политических реформ с избирательными правами для женщин и автономиями для национальных окраин. Но все равно ме́ста рядом с Пушкиным, Толстым и Клюевым Горький уже не занял, оставшись в массовом сознании спорной фигурой, кем-то вроде Солженицына с его нашумевшими «художественными исследованиями» о послевоенных американских лагерях для пособников нацистов в Сибири.
И вот – споры в городской думе. Нужен ли Москве памятник Горькому? Разговор шел не только о литературных достоинствах: ведь Горький был политической фигурой, политическим был и сам его отъезд – он же не за итальянским климатом поехал, он из России бежал. Когда вешали Ленина, он был единственным, кто публично требовал помилования, настаивал, что полупарализованного человека казнить нельзя и что эта смерть станет проклятием для всех русских, – а его не слышали, и только сейчас, через девяносто с лишним лет, споря об этом чертовом памятнике, заговорили и о Ленине: может быть, он и в самом деле был не настолько ужасен, как мы привыкли думать?
Ну да, красный террор, ну да, Соловки, ну да, расказачивание, бессудные казни священников и «буржуазии», расстрел Гумилева – все это в школе проходили. Но, списывая на большевиков все безобразия первой четверти прошлого века, мы закрываем глаза на остальное, как будто перед политическим насилием не останавливались только Ленин и его люди.
Когда противники памятника Горькому заговорили о том, что нельзя увековечивать память человека, ставшего на сторону Ленина, в газетах и на телевидении сначала робко, а потом громче, еще громче и совсем громко зазвучали другие голоса: а давно ли насилие стало для нас таким неприемлемым? Почему мы забываем о том, что творил Антонов в Тамбове, когда взял город, и как матросы в Кронштадте, а потом и в Петрограде вешали без разбора сначала только большевиков, а потом и евреев? Эта большая этническая чистка, которую Савинков потом списал на матросов и антоновцев, – в ней же в равной мере поучаствовал, в общем, весь наш народ, и, хотя в какой-то момент стало модно «вспоминать» истории о спрятанных в погребе или на чердаке евреях, статистику не обманешь: массовые захоронения в разных губерниях находят до сих пор, а общество по-прежнему стыдливо отводит глаза – вроде бы было, но мы ни при чем.
Очень даже при чем – и об этом тоже говорили сначала в городской думе, а потом и в Государственной: позор для Москвы, что в городе до сих пор нет памятника жертвам Московского погрома, и отвратительно, что нет памятника в киевском Бабьем яре, который до сих пор считается местом официальных, по приговору трибунала, казней киевских чекистов и большевиков – но еще в 1956 году, когда в нашей южной столице вскрывали захоронения, обнаружилось, что слишком много среди этих чекистов детей и подростков: их-то за что, и кто за это ответит?
Вероятно, никто. Погромщики в большинстве своем умерли заслуженными ветеранами и кавалерами орденов. Антонов, отправленный Савинковым в ссылку в Верный, не оставил даже мемуаров. У Есенина в конце сороковых была поэма «Проклятие Инонии» с намеками на несправедливость расправ в начале двадцатых, но книга прошла незамеченной: классик к тому времени жил у себя под Рязанью практически в изоляции и имел репутацию алкоголика, давно потерявшего связь с реальностью. Зато когда Шульгин написал второй том «Что нам в них не нравится», книга стала бестселлером: старик ловко доказал, что ответственность за невинно пролитую кровь несут большевики, создавшие в России атмосферу ненависти.
Это было самое неприятное открытие 2016 года: прошлый век оставил русским огромный скелет в шкафу, который спустя десятилетия вывалился нам на голову – и вот что теперь с ним делать? Кто-то сказал: жаль, что в России не было денацификации, как в Германии после Гитлера. Жаль, да, но, чтобы ее заслужить, нужно было проиграть войну, а нам-то повезло стать победителями: в 1943-м, когда заговорщики убили Савинкова и к власти вернулся Керенский, он расторг все договоры с Гитлером, отозвал войска с фронта, и, когда американцы взяли Берлин, нам в нем даже достался небольшой оккупационный сектор – у Трептов-парка, там, где сейчас собор Святого Александра Невского. Западным союзникам тоже не было никакого дела до «общечеловеческих ценностей» – им важнее были бесперебойные поставки сырья, а когда инженеры Shell открыли в Западной Сибири нефтяные месторождения, о каком бы то ни было покаянии вообще можно было забыть: деньги важнее эмоций.
Cпоры о памятнике Горькому как-то сами собой превратились в споры о ресурсной экономике, и вернулся проклятый вопрос: может быть, большевикам с их нэпом удалось бы превратить Россию в передовую индустриальную державу? Скромное наследие тридцатых – американская плотина на Днепре, завод Катерпиллера в Царицыне да крупповский комбинат у горы Магнитной – сейчас об этом неприятно говорить, но тот, воспетый Клюевым крестьянский уклад, который мы привыкли воспринимать как основу национальной жизни, – именно он оставил Россию на уровне 1913 года, мы не полетели к звездам, и даже наши автомобили – а мы ведь гордились в пятидесятые, что у нас в каждой семье есть автомобиль, – оплачены нашим зерном и нашим лесом, а не созданы русским инженерным гением, который в прошлом веке угас, растворившись в западной гегемонии.
И кто-то должен был это сказать первым вслух: может быть, именно тогда, когда наши прадеды прогнали и поубивали всех большевиков, Россия лишилась шанса на свое великое будущее. То, что мы пренебрежительно называли утопией, было нашим счастливым билетом, который мы сами, собственными руками, выбросили в помойную