Свет любви и веры - Коллектив авторов
О том прохожем, чьи глаза напоминали сияющие огни особняков.
И о другом прохожем, который не оживлял ничего, кроме себя самого.
О том заблудившемся мужчине, намокшем под дождем, чья северная песня нам так понравилась.
Вы слышите?
Эта музыка оживляет во мне память о береге озера, черного ночного озера.
Песни успокаивают в одиночестве, но излечение от одиночества – это не излечение от боли. Жить рядом с чужими – это значит жить в бесцветности и безголосим. Правда, голоса – это беззаконнейшая вещь во Вселенной. Все говорят, и никто не слушает. Об этом ты помни! Молчание не означает пустоты. Скорее, говорящий пуст – и не без причины дворники временем своей работы избрали ночь.
Говорил я и о тех золотых серьгах, которые ты поместила на бархатное ложе.
Обо всех дверях, что закрыты, но однажды откроются, о расцветании померанцев, о могуществе слабого дуновения – об этом я тоже говорил с тобой.
Глубочайшая приборка – уговор с ветром. Дай вымести ветру. Дай побегам вырасти самим.
Из всех ворот оставь открытыми те, что не имеют привратника и что ведут в одну сторону – внутрь.
Из всех видов смеха воспой лишь тот, что замещает слезы.
Из сердца моря я слышу голос древнего, треснувшего весла.
Я слышу, как лодочник поет о севере. Вижу, как он, словно семицветную рыбку, вытащил тебя из моря. Голос лодочника – это голос северного ветра: порывистого, разбивающего лодки. В море сейчас ни души.
Но кто-то придет, явится.
Об этом думай!
Ни одну весть нельзя считать окончательной, и нет самого последнего путника.
Обязательно кто-то еще явится. Уж поверь! Кто-то, кто не дал умереть самой возможности прийти.
Сядь и жди!
На черной стене ночи высечено послание, говорящее о бессмертии мгновений. Мгновений непреходящих, мучительных, задымленных. Мгновений, когда никто не держится за собственное место, мгновений без приукрашивания. Единственно и только дух способен почувствовать ржавчину. А надежда лишь приукрашивает мир, приходя на помощь терпению. Ибо старые шторы полуразрушенных пожаром особняков никогда больше не украсят залов твоих раздумий.
Зачем скрываться?
Зачем бежать?
Стоял человек и смотрел на нас. Еще один прошел мимо. Хелия! «Один» – это несчастнейшее, совсем пожухлое число – и на нас не взглянул. Мы в то время ко многому относились с подозрением: к закрытым окнам более, чем к распахнутым дверям; к уличному торговцу более, чем к мужчине, поднявшему воротник.
Отец! Я возвращаюсь. Ответ мне не нужен. Я возвращаюсь.
Хелия! Камень ударил в каменный лоб горы. Гора рассмеялась, а камень разбился. Но однажды расколется гора. Ты увидишь.
Наша судьба – это не то же, что судьба «всех». Я устал и засыпаю, но мир не спит. Я падаю, а мир поднимается.
Волки были неутомимыми стражами ночи. Ночь проглатывала голоса, а болтовня производила на свет болтовню.
И те, кто первыми высказался, позже раскаялись; и те, кто промолчал, раскаялись. Сожаление было паролем на солнце, под дождем и во тьме. И годы копили солнце, дождь и тьму и отмывали сожаление. За что было каяться, о чем жалеть?
О том, что выскользнуло из рук?
Или о том, что не попало в руки?
Или об истории, к концу которой мы подошли, но никто так и не сказал о ее начале?
О днях и о звуках булькающей воды?
О тебе – Хелия?
В роскошной зале каждого сожаления потерянное и не попавшее в руки танцуют бок о бок. Для нас танцевали деревенские девушки. Молодые мужчины кучковались друг с другом, а один, надув щеки и округлив глаза, дул в старинную трубу.
Хелия, такая отсталая жизнь есть правда жизни. Деревенские общаются с городскими, и тухлые яйца находят сбыт. Нет такого простодушного, чтобы не подумывал о жене соседа. Старики возле чайханы передавали друг другу чубук. Ты смотришь на них и говоришь: До чего бесхитростно.
– Хелия, мы вот так будем жить.
Я встал и взялся под руки с танцующими деревенскими парнями. Ты смеешься от души. До того смеешься, что они чувствуют гордость. Они не боялись быть твоими куклами на ниточках. Ты входишь в круг. Тот, который дует в трубу, меняет мелодию. Деревенские женщины в красных юбках и с выпуклыми грудями толкали друг друга локтями и хохотали.
И началось: праздник слияния тел.
Я возвращаюсь, не ожидая ответа. Оставляю бревна, реку, море и лодки с личными именами.
Ночь ведет речь о своем великолепии на груди земли, а ветер – о близких морозах.
Это падение звезд в пустыне, эта вывернутость наизнанку вещей, эта странная власть вездесущей боли, – всё это говорит о бессмысленной скорби ночей, о возвращении внутрь.
Всё это говорит о затасканности подходов и логических цепочек.
О поверхностях, о повторах – и о конце.
Я в пути. Я дошел до большой грунтовой дороги.
– Господин, мне нужно попасть в Сетареабад.
– Садись.
И я беспокоюсь о тысяче поворотов и изгибов безмолвных полей, о неподвижных деревьях, о безмолвной земле.
Я беспокоюсь о том, что безмолвие кончится.
Ты должна вернуться.
От нашего отсутствия города не становятся чужими. Исчезновение людей дает городам простор. Пожилые горожане с воодушевлением осваивают психиатрические лечебницы и украшают новые городские площади своим отсутствием. Они торопят гибель своих закатов. Господин мэр заявляет: «Этот город – ваш город – скоро станет истинным центром провинции».
Аплодисменты и крики собравшихся. Мужчина дергает сына за руку, чтобы не забывался. Его коротышка-сын хочет рассмотреть балкон, превращенный в садик. Я не узнаю новых площадей. Черепичные крыши исчезли, а виднеющиеся двускатные металлические, цвета охры, кажутся нищими и враждебными. Померанцевый сад уменьшился и выглядит чужим. Место особняка занял городской парк. Я вижу людей, идущих с чиновничьей важностью. С чиновничьей важностью они подписываются на кредиты, а потом угроза выплат по рассрочке подчиняет себе всю жизнь. Я узнаю одного прохожего-туркмена. Он теперь без лошади.
– Господин, это не Алычевый сад?
– Был раньше. Теперь Проспект Наций.
– Вы знаете моего отца, господин?
– Вашего отца? Простите, господин…
Старик отходит. Запах асфальта и насмешки перебивает запах померанцевых цветов. Птицы спрашивают: «Вы не видели весну, она тут не проходила?» Я ведь понимаю птичий язык.
– А это теперь не птичий язык, господин. Вы уехали…
Алычевый сад стал Проспектом Наций. И до чего же трудно дружить на таком проспекте. Воробьи его недолюбливают. Вдали аплодисменты и крики собравшихся благодарят