Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
Средний литературовед никогда не выбежит на глаза читающей публики голеньким и безоружным; напротив, он весь в броне. Ему чужды псевдонаучные галлюцинации и фантазии «плохого литературоведа», которого он от души презирает. Он обстоятелен, нетороплив, и метод его (в это свято он верит) научен. Я вижу его, склонившегося к столу, — зеленый абажур, книги с закладками, исписанные бисерным почерком карточки, выражение лица сосредоточенное, телефон отключен, на лбу капельки пота. Я знаю, ему трудно: это муки слова. Нельзя отрицать известных его достоинств. К примеру, я восхищаюсь его умением цитировать. Он знает, сколько и чьих цитат требуется на один печатный лист статьи: одних он цитирует по необходимости, других — для самоутверждения, третьих — на всякий случай (не помешает). К тому же он чертовски работоспособен и трудолюбив. Он долго шлифует свой труд, как океан шлифует камни, но не спешите ему сочувствовать — его камень не драгоценный!
Это галька, которая канет в Лету без промедления, без всплеска. Однако есть смысл говорить о ней: гальки несколько многовато.
Нескромно заглянем через плечо нашего литературоведа. Над чем он трудится? Что шлифует? Перед глазами возникнет замысловатая фраза, что-нибудь этакое:
«Процесс формирования мировоззрения писателя, на которого большое влияние оказало становление новых принципов идейно-художественного значения, происходившего главным образом в предшествующий период, сопровождался, что особенно важно отметить, углублением изображения своеобразными художественными средствами злободневной действительности, в результате чего одной из отличительных черт его романов, составляющей их идейно-тематическую основу, является всесторонний показ усиления влияния произвола чиновничества и растущего недовольства безлошадного крестьянства, характер которого характеризуется характерными чертами эпохи».
Наш литературовед перечитывает написанную фразу один раз, другой и остается… недовольным. Кажется, он несколько погрешил против законов стилистики. Придется ему расстаться с любимейшим словечком «характерный», с этой незатейливой палочкой-выручалочкой, к помощи которой он прибегает в своих монографиях от 100 до 300 и более раз (не верите — посчитайте!), заменить «характерный», ну, допустим, на «типичный» (тоже красиво!): «типичными чертами эпохи». Ну вот, теперь совсем другое дело!.. Теперь, правда, недоволен читатель. Он скажет, что это не фраза, а бред сивой кобылы, и вообще… откуда эта фраза? Придется сознаться, что ниоткуда, что я ее сам придумал, свалив в кучу наиболее характерные слова из лексикона моего героя.
Откуда взялся этот тарабарский лексикон? Чему он обязан? Думаю, понятию о нормативности. Нормативность — девиз нашего литературоведа. Он человек штампованного языка и штампованных мыслей. На том стоит. Тем хуже. Литературоведение — больше, чем профессия, это призвание, устремленное на вечные и бескорыстные поиски сущности литературы, и нормативность здесь не добродетель, а порок и обуза. Не знаю, что первичнее в нашем литературоведе — бессилие языка или мысли. Очевидно, одно сплетено с другим. И крепче всего — в штампе.
Что такое штамп? Это омертвевшая кора языка, сквозь которую не проглядывается личность пишущего. Ну и прекрасно, что не проглядывается! Среднему литературоведу именно это и нужно. Штамп оказывается для него важнейшим средством самозащиты: свое неумение писать и самостоятельно думать он искусно скрывает, пользуясь отчужденным языком, за который он не несет никакой ответственности. Иначе говоря, пишет он и одновременно не он, а некое оно.
В результате возникает анонимный, наукообразный (еще лучше его назвать: паукообразный) стиль, которому непонятно когда и за что присвоено звание «академический». И точно также, как театр, удостоившийся подобного звания, находится в более выгодном положении, нежели обычные театры, академический стиль нередко теснит ненормативные формы выражения. Так из самозащиты наш литературовед переходит в наступление. Он агрессивен и честолюбив. Он упрекает своих коллег, которые пишут и мыслят иначе, чем он, в «маньеризме», «пустом оригинальничанье», отсутствии «научного, комплексного подхода» и прочих грехах индивидуального творчества.
Хорошо жить на свете среднему литературоведу! Его творчество не индивидуально. Если он вдруг уедет в командировку или, не дай Бог, заболеет и будет не в состоянии дописать статью к сроку, ничего страшного не произойдет, за него допишут его друзья, ибо эти друзья взаимозаменяемы (что очень удобно для редакторов).
Давайте послушаем подлинный голос тонкого ценителя общих мест и расхожих истин, создателя глубокомысленных афоризмов типа: «Искусство не любит топтаться на месте» или: «Каждая эпоха ставит перед писателями новые задачи». Давайте подивимся виртуозности его конкретно схоластического или, может быть, схоластически-конкретного мышления. Я предлагаю читателю загадку. О какой литературе идет речь в следующем (подлинном) отрывке: английской, русской, мексиканской, японской или болгарской?
«Некий роман этого периода отличается целым рядом качественно своеобразных черт. К ним относятся эпическая полнота изображения н-ской действительности в ее глубочайших противоречиях, расширение охвата жизненного материала, создание новых социально-психологических типов, отражающих своеобразие н-ского национального характера, глубина психологического анализа, изображение общественной жизни и духовного мира людей в их взаимосвязи и обусловленности, оригинальность и сила художественного мастерства».
Читателю, который первым пришлет правильный ответ, я с удовольствием вышлю книгу, откуда взят приведенный отрывок. Не знаю только, осилит ли он ее…
Дело в том, что читать нашего литературоведа — все равно, что жевать картон, нарезанный в виде лапши. Читать его — все равно, что путешествовать по пустыне. Что за однообразие пейзажа! Песок хрустит на зубах. Вот зарядил сухой пересказ, и произведение немедленно «слиняло»: герои замерли в неестественных позах с открытыми ртами, и даже история их любви стала тоскливой до зевоты; а вот в пересказ ворвался «разбор», и началось: легкие светотени, созданные писателем, уступили место грубым и категорическим мазкам; одних героев наш литературовед на своем «страшном (действительно страшном) суде» отправил в рай, других — в преисподнюю, третьих распотрошил да так и оставил.
И хорошо еще, если все это случится в предисловии, и, не переводя духа, мы возьмемся за текст самой книги, с радостью обнаруживая, что «предисловщик» просто пошутил: не все так нудно и самоочевидно, и есть над чем подумать, над чем, если хотите, поплакать.
Предисловие — место встречи широкого читателя с литературоведением. Я знаю читателей, которые в панике бегут этой встречи. У них настолько разыгралась идиосинкразия к предисловиям, что иногда они пропускают предисловие самого автора, боясь, что в