Яблоки и змеи - Мария Ныркова
Мне снова хочется окаменеть. Я вспоминаю, как впервые попала сюда лет в девять, когда мы с подругой решили дойти до дома сквозь страшный лес, полный маньяков и злодеев, мечтающих сделать нам больно. Через него можно было быстрее попасть домой, и свет дня, казалось, оберегал нас от зла. Мы набрались смелости и нырнули. Нам сразу стало темно, мы часто дышали и шли сквозь высоченные травы, испытывая собственный дух. Скорость наша рассчитывалась по формуле: страх, помноженный на гордость и протест, – то есть мы почти бежали, но все же не совсем, хотя внутри нас все разрывалось от ужаса. Мы так и не нашли тропинки, и нам пришлось карабкаться по склону крапивного холма, чтобы вылезти на улицу под мостом у людной дороги. Дома бабушка намазала наши волдырявые ноги соком алоэ, и мы стали липкие и бесстрашные.
С той поры, одомашнив жуткое, мы стали практически жить здесь. Каждому уголку присвоили сказочные названия вроде Тропы фей или Рощи призраков, нарекли развалины Дома пионеров античным городом. У каждой был любимый гипсовый пионер, на них мы учились целоваться. Мы обедали кислыми яблоками, строили шалаши под ивами, купались в озерах. Зимой сооружали замки из снега, катались на коньках. Став старше, мы пили пиво на деревьях или на берегу озера, собирали гербарии, приводили кавалеров. У нас была другая жизнь здесь, в саду, и никто о ней не знал. А теперь сад уходил на моих глазах, и земля, принимавшая нас все эти годы, расковыренная, обескорненная, готовилась к новой роли.
Я почувствовала, как кто-то обнял меня, и резко обернулась. Все тот же призрачный пионер стоял рядом, протягивая ко мне руки без пальцев. Лицо его исказилось страхом – как и я, он терял свой дом. «Забери меня», – сказал он, у него был невидимый голос. «А ты забери меня», – ответила я и взяла его руки в свои. Я подумала о том хвойном юноше из плоти и крови, который любил меня и сделал мне непрошеного ребенка, который исчез, как только я рассказала ему об этом, и заплакала. Мне казалось, что слезы у меня теперь из жидкого гипса – такие они были густые, так тяжело катились вниз по щекам, так глухо падали на одежду и землю. Я прижалась к бесплотному существу, и мы замерли, вслушиваясь, как разрушается сад. Он скрипел и стонал, он корежился, вырывался и пел, как поют те, кто прощается.
Так простояли мы долго, безвременно, а когда очнулись, рабочие уже ушли, оставив бульдозеры, побросав лопаты, мешки и грабли. Держась за руки, мы подошли к раскореженному участку, из которого торчали разорванные корешки, куски земли с травой, где суетно бегали теперь уже бездомные муравьи. Все это было только начало.
– Что же нам теперь делать? – спросила я.
Пионер пожал плечами.
– Сад умирает, – ответил он.
И мы продолжили стоять молча.
Тайна
Гипсовый человек держит в руке гипсовую маску, снятую с собственного лица. Лицо у него грустное, а маске похую. Было бы скучно, если бы ему было грустно, а маске радостно. Было бы забавно, если бы ему было радостно, а маске грустно. Но маске похую. Значит ли это «спокойствие», «ясность мысли» или «безразличие», но маска неподвижна и прямоглядяща. Это единственная маска, которую хотела бы надеть Елена, хранящая тайну.
Иногда, в лучшие минуты, в минуты солнца и топота, на который есть силы, она прощает себя и думает – мысль ложится спокойным животным под черепной коробкой, обнимает мозг, греет его – так вот она думает, что и неплохо вовсе, что у нее есть тайна. Она делает ее независимой. Она отгораживает ее от мира, прячет за тяжелую штору в золотом дворце, в специальное углубление у окна. Там, говорят, раньше на приемах справляли нужду. Там могли заниматься сексом. Там была такая выемка, где люди больше не притворялись, что ничего не прячут. Ведь они все время прячут свой пол и кровь, приливающую к межножью. Она стоит теперь за роскошной, вышитой золотом и украшенной перьями диковинных птиц шторой со своей тайной, она оставляет ее там, когда выходит. Никто не видит ее – Елену, хранящую тайну, Еленой, хранящей тайну. Все видят ее просто Еленой, а она больше не Елена. Она хранит тайну, и никто не видит этого. В этом мире ее теперь никто не знает. В минуты солнца она думает, что это не так уж и плохо. Но во все остальные минуты она ощущает, что навсегда умерла для этого мира. Ведь ее не знает никто на свете.
С другой стороны, разве она так уж правдива во всем остальном? Разве все ее шаги искренни? И улыбка, и боль искажают линию губ – все это отступы от полей разлинованных страниц жизни.
Истина – истина. Она становится одержима ею тем сильнее, чем дольше крутит кубик рубика своей тайны. Тайна тоже меняет лик, невидимый ветер времени искажает ее. Елена сонно помнит об одной птице – о разноликом цветном попугае, у которого был только один голос. Голос его хозяйки, его человеческой матери. Та поглаживала ему крылья пятьдесят лет назад, пока он не состарился и не охрип, пока она сама не умерла. Хозяйка была певицей, она на весь мир возносилась к потолкам, размазывала, как масло с кусочками соли, как слюни любовников, как кремовое болото, свое звучание, свой звук, зачатый между мясистых голосовых связок, между их трепыханий, похожих на хлопоты птичьего крыла в полете. Иногда между