Сын часовщика - Марко Бальцано
Я шел впереди, но через несколько шагов, прежде чем подняться по лестнице, преградил ей путь, раскинув руки. Я хотел вблизи разглядеть ее лицо.
– Я тебя не трону. Просто скажи, как тебя зовут и кто тот человек.
– Отпусти меня, – ответила она, проскользнув под моей рукой.
Когда она уже оказалась у меня за спиной, готовая убежать во двор, я добавил:
– Я отправлю эсэсовцев, чтобы они выломали дверь. Он закончит в Ризиере.
Она вернулась на свое место, на две ступени ниже. Я разглядывал сверху ее медные волосы, решительный взгляд, губы, которые она постоянно кусала. Я взял ее за руку, она резко подняла голову.
– Не смей прикасаться ко мне!
– Мы можем поговорить на улице, если хочешь. Но не пытайся убежать.
– Кто ты?
– Меня зовут Маттиа, а тебя?
– Джильола.
– Кто тот человек?
– Ты шпион?
– Если не хочешь, чтобы с твоим другом случилось что-нибудь плохое, я должен все знать.
Она пыталась подавить слезы – слезы злости, и, глядя на них, я снова подумал, что любить – значит защищать. В тот момент мне хотелось быть парнем ее возраста, которого она встретила случайно и совсем не боится. Но, глядя на ее тело, на глаза, которые она вытирала тыльной стороной ладони, я был уверен: если бы я не был агрессивен, такая красивая девушка никогда бы со мной не заговорила.
Внезапно она успокоилась, сжала кулаки, откинула волосы и провела руками по лицу.
– Я пойду с тобой, – твердо сказала она, сглотнув.
Мы шли по виа Пескерия. Я сворачивал на каждом повороте, чтобы выйти к морю. Мне уже не было дела ни до немцев, ни до евреев, ни до фашистов, ни до славян. Мне было жаль, что у меня нет денег, чтобы сесть с ней за столик в кафе и смотреть на бриллиантовое небо, куполом нависшее над городом.
– Скажи, кто тот человек, – приказал я, когда она отказалась подходить к воде.
Я усадил ее на каменную скамью, а сам встал перед ней. Над нами раскинулась тень сосны, воздух пропитался смолой. Она беспокойно оглядывалась, но не искала помощи.
– Он еврей?
– Это не важно.
– Как его зовут.
– Я не хочу говорить.
– Я прикажу его убить, если не назовешь.
– Ты и так его убьешь.
– Назови его имя.
– Нет.
Она замолчала, опустив взгляд, скрестив руки под грудью. Потом посмотрела на меня так, как ни одна женщина не смотрела, и не своим голосом сказала:
– Что я должна сделать, чтобы ты не пошел в комендатуру и не донес ни на меня, ни на него?
Я уже хотел погладить ее по лбу, но сдержался. Мы изучали друг друга. Ее лицо было умным и оживленным, в недоверчивых глазах появилась надежда, когда она увидела покорность в моих.
– Увидимся завтра в пять у твоих ворот. Если тебя не будет, твой друг умрет.
Завернув за угол, я захотел купить ей цветы и сразу вернуться, чтобы побыть с ней еще. Больше ничего не имело значения.
– Завтра я иду гулять с девушкой, не знаю, куда ее повести, – сказал я за столом отцу.
Он кивнул и впервые за много лет позволил себе улыбнуться открыто.
– Отведи ее в оперу. Немцы не закрыли ни один театр, хотят, чтобы мы беззаботно веселились, пока они творят свои ужасы.
– Ты знаешь, что происходит в Ризиере?
– Лучше не говорить об этом, – вздохнул он. – Женись, и как только я умру, преврати часовую мастерскую в лавку, которой вы будете заниматься. Стены наши, оттуда вас никто не выгонит.
– Папа, я даже не знаю, захочет ли она идти в оперу, вряд ли она сразу согласится выйти за меня и открыть со мной лавку!
– В наше время женщине, особенно твоего возраста, лучше не оставаться одной.
– Думаю, она моложе. Как мама была моложе тебя.
– Отведи ее в Театр Верди, сейчас дают Россини.
– У Теллы был хороший голос, да? – спросил я, отодвигая тарелку.
– Еще какой! Красивое меццо-сопрано.
Мне потребовалось больше сорока лет, чтобы женщина, которая не была моей матерью, заняла мои мысли. Чтобы я считал часы до новой встречи с ней. Я вспомнил школу: мои друзья влюблялись, встречались, расставались или спешили жениться. А я всегда оставался в стороне. Даже от самого себя.
Когда мы встретились, на Джильоле было платье в цветочек и зеленая шляпка, оттенявшая лицо. Ее зубы казались еще белее, профиль – нежнее. Я бы сразу поцеловал ее.
– Пойдем пешком, не хочу садиться на твой мотоцикл.
– Почему?
– Если не хочешь идти, поедем на трамвае.
Разговаривать было трудно. Она хотела знать, всегда ли я продавал людей, и ее возмущала сама мысль, что я был фашистом. О себе и своей семье она не рассказывала ничего или отвечала уклончиво, как могла бы ответить любая другая женщина. Она лишь кивала или мотала головой или пожимала плечами, что бы я ни предлагал. Мне было так жаль, что она со мной по принуждению.
Мы ели сардины с картошкой – в траттории у театра больше ничего не подавали – и выпили по бокалу вина, от которого ее щеки быстро покраснели. Я рассказывал смешные истории, но Джильола не смеялась, она не проронила ни слова, когда я говорил о муле Лючии и албанском фронте. Она не хотела доставлять мне удовольствия. Напротив, чтобы подразнить, напевала про себя словенскую мелодию.
– Ты не итальянка?
– Конечно, итальянка.
– Тогда зачем напеваешь это?
– Потому что я не фашистка, в отличие от тебя.
Мы смотрели оперу молча. Мне было скучно, я зевал без остановки, а Джильола была заворожена. После театра, хотя она была довольна и все еще тихо напевала ту песню, осторожно обходя лужи, ей не терпелось вернуться домой.
– Чем хочешь теперь заняться? – спросил я.
– Тебе решать.
– Любовью? – выпалил я.
Она остановилась и посмотрела на меня так, что не описать.
– Хорошо, – ответила она.
Ее глаза все еще были прикованы к моим, будто согласие лишило ее всякого страха.
На самом деле мне не так уж и хотелось, ее жесткость пугала меня. Она решилась сесть на мотоцикл, и я отвез ее в маленькую гостиницу на Сан-Джусто, у вершины. Она шла за мной молча, а в номере сразу разделась и залезла под одеяло. Я сделал то же самое. Снаружи пробивался лунный свет.
Я знаю, что Джильола получила удовольствие, что подавляла стоны так же, как в траттории подавляла смех. Я знаю, что ей понравилось