Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
1989 год
Свой в доску Набоков
Трезвый аналитик литературы с нарастающим ужасом прочтет лекции Набокова по зарубежной литературе, наконец-то опубликованные по-русски. И будет прав: Набоков взялся не за свое дело. Его представления о предмете литературоведения сумбурны и отрывочны, отсутствие методологии очевидно. Чтобы скрыть некомпетентность, он объявляет неуважение к литературоведению своей принципиальной позицией и стремится последовательно ее придерживаться. Поднявшись на кафедру Корнельского университета в дальнем северном уголке Соединенных Штатов в 1950 году, Набоков был номинальным профессором литературы, получившим свою должность благодаря хлопотам друзей, любивших его прозу и полагавших, что ему давно пора прекратить читать лекции о бабочках и прочих жуках. Скорее всего, Набокову можно было бы доверить вести мастер-класс, но он взялся за разбор Джейн Остен, Диккенса, Флобера, Джойса, Кафки, Пруста и Стивенсона. За исключением разве что Остен, это были его любимые авторы, повлиявшие на прозу как всего XX века, так и на самого Набокова. Над каждым из них усидчивый литературовед провел бы не один год прежде, чем вымолвить слово, но Набоков не обладал необходимым для этого временем. Он быстро сориентировался в ситуации и отнесся к ней с ловкостью и легкомысленностью, достойных гоголевского пера.
Взять хотя бы вводные слова к лекциям. О Флобере:
«Переходим к наслаждению еще одним шедевром, еще одной сказкой. Из всех сказок нашей серии «Госпожа Бовари» Флобера — самая романтическая. Сточки зрения стиля перед нами проза, берущая на себя обязанности поэзии».
У Пруста Набоков насчитал около полутора миллионов слов, а
««Улисс» — толстая книга, объемом более чем в двести шестьдесят тысяч слов, и с богатым лексиконом — примерно тридцать тысяч слов».
О Кафке:
«Если «Превращение» Кафки представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомологической фантазией, я поздравляю его с тем, что он вступил в ряды хороших и отличных читателей».
Может быть, Набоков просто смеялся над своими слушателями? Я сам лет десять назад читал лекции в Миддлберийском колледже, штат Вермонт, неподалеку от набоковской Итаки, и должен сказать, что уровень студентов порой оставлял желать лучшего. Тем не менее уровень преподавания европейской литературы рядовыми американскими профессорами был гораздо выше набоковского. Они досконально знали русских формалистов и «новую критику» и не позволяли себе таких фривольных высказываний:
«Кафка был прежде всего художником, и, хотя можно утверждать, что каждый художник в некотором роде святой (я сам это очень ясно ощущаю), я не согласен с тем, что в творчестве Кафки просматриваются религиозные мотивы. Также я хочу отвергнуть фрейдистскую точку зрения».
Зато Набоков силен в своей области. Как известно, герой «Превращения» стал насекомым.
«Следующий вопрос, — подхватывает Набоков: — какое насекомое? Комментаторы говорят «таракан», что, разумеется, лишено смысла. Таракан — насекомое плоское, с крупными ножками, а Грегор отнюдь не плоский: он выпуклый сверху и снизу, со спины и с брюшка, и ножки у него маленькие. Он похож на таракана лишь коричневой окраской. Вот и все. Зато у него громадный выпуклый живот, разделенный на сегменты, и твердая округлая спина, что наводит на мысль о надкрыльях… Любопытно, что жук Грегор так и не узнал, что под жестким покровом на спине у него есть крылья. (Это очень тонкое наблюдение с моей стороны, и вы будете дорожить им всю жизнь. Некоторые Грегоры, некоторые Джоны и Дженни не знают, что у них есть крылья)».
Нет, он все-таки втихаря издевался над студентами! Я завидую Набокову, который преподавал во времена до «политической корректности», когда можно было рассуждать о бескрылых студентах и своих гениальных наблюдениях без последующих оргвыводов вплоть до «под зад коленом».
Сделав предварительные замечания, Набоков затем так обильно цитирует произведения, рассуждая о их структуре, что, если из книги выбросить все цитаты, она похудеет в два раза. По-моему, это тоже годится в гоголевскую комедию. Но, разумеется, этим дело не заканчивается. Отрицая всякую идеологию, борясь с реализмом, «ленинскими бандитами», расстрелявшими «поэта-рыцаря» Гумилева за то, что он красиво улыбался, и называя своих противников постоянно «идиотами», не вступал с ними в полемику, Набоков до предела идеологичен в своем стремлении доказать, что «литература — это выдумка». Лектор выступает с позиций последователя русских символистов (подзабытых на Западе в 50-е годы), однако лишенный, как и его образ Кафки, «религиозных мотивов», Набоков впадает в упрощенное эстетство, видя в романах «предмет роскоши». Назвав запанибратски литературные шедевры «чудесными игрушками», он выходит на финишную прямую с суперпафосным заявлением о том, что «плоды искусства — редчайшие и сладчайшие из всех, какие предлагает человеческий ум».
Хлестаков не сказал бы лучше, и, честно говоря, после этих «Лекций» Набоков становится роднее русскому сознанию: да никакой он не барин, не англоман, а «наш», свой в доску, классный халтурщик! Что касается набоковских обобщений, то иные просто перлы:
«Не желая обидеть любителей музыки, замечу тем не менее, что в общем плане, с потребительской точки зрения, музыка является более примитивным, более животным видом искусства, чем литература и живопись… Прежде всего я имею в виду успокаивающее, убаюкивающее, отупляющее действие музыки на некоторых людей — музыки в записи и по радио. У Кафки в рассказе просто пиликает на скрипке девушка, что соответствует сегодняшней музыке — консервированной или эфирной».
Предисловие Битова, названное по недосмотру «Музыка чтения», начинается со ссылки на набоковский рассказ о человеке, случайно попавшем на концерт:
«…Описывая, как он ничего не слышит и не понимает, Набоков достигает такого эффекта, что я как читатель не только услышал, как они играют, но и каждый инструмент в отдельности».
Пример бесконечного пиетета перед мэтром.
Набоков: затмение частичное
Сачок оказался дырявым. Набоков падает в цене.
Кто мог бы подумать? Расположившись комфортно в своей двуспальной швейцарской могиле под французской пометой «écrivain»[8], он, должно быть, рассчитывал на более продолжительную литературную вечность.
Или это балует московская литературная биржа?
Возможно, из современника он просто-напросто перерождается в гранитное состояние классика, и эта несколько болезненная метаморфоза, сопровождающаяся временной потерей актуальности, свойственна всем, от Пушкина до Чехова?
Превращение запретного плода в общенациональный пищевой продукт, наподобие отварной картошки?
Или же это факт глобальной агонии литературы?
Ничего в тумане не видно.
Литературная погода в сегодняшней России похожа на лондонский климат: утром солнце, днем дождь, к ночи — ветер в лицо.
Это даже не погода, а несколько погод-непогод, скопившихся в одном месте.
Все русские писатели XX века, как когда-то в сталинские времена партийцы, проходят чистку. Создана специальная