Мальчики из блокады - Александр Алексеевич Крестинский
Я сжал сухари. Они обожгли мне пальцы.
— Один тебе, — сказал Матрос, — а другой Верке. Понял?
Я опустил глаза.
— Ну, держись, — сказал Матрос. — Прощай, мне пора.
Он встал.
— Подожди! — закричал я. — Посиди хоть капельку! — Мне так не хотелось оставаться одному. — Посидишь, ладно?
— Нет, — сказал Матрос, — не могу. Меня пуля ждет.
— Кто? — не понял я. — Кто ждет?
— Пуля, — повторил он.
Я смотрел на него так, что он сказал:
— Ладно. Еще трубочку выкурю и пойду. Понимаешь, какая штука получилась… Выхожу я из землянки. Иду прямиком в город. Прошел шагов двести — пуля летит. Если б руку протянул — моя была бы. Пошел я быстрее. Не успел пройти и ста шагов — вторая догнала. Видишь… — Матрос повернулся ко мне левым плечом — бушлатное сукно было разодрано на рукаве. — Я еще быстрее пошел. Вижу — третья летит. Прямо в меня. Я понял, куда она целит, и кричу: «Стой!» А она летит. Я опять: «Стой, дрянь этакая!» Остановилась. Не то чтоб совсем, а на одном месте крутится и дрожит вся, так ей не терпится. Я говорю: «Послушай, пуля, мне обязательно надо в город попасть. Смертельно надо!» — «А мне, — говорит пуля, — тоже смертельно надо… в тебя попасть. И потом, я вообще ни с кем ничего не обсуждаю, это противно моей натуре. Делаю дело, и точка. Некогда болтать». — «Тебе некогда и мне некогда, — говорю, — так, может, договоримся?» — «Тебя предупредили два раза, — сказала пуля, — сам виноват. Не мешай мне выполнить свой долг. Повернись, как был, левым боком». — «Послушай, — говорю, — пуля, я тебя понимаю, у тебя свой долг. А у меня свой. Давай договоримся. Я вернусь. Сделаю дело и вернусь. До рассвета. В ноль-ноль буду здесь». — «Чудовищно, — прошипела пуля, — в жизни такого не бывало, чтобы нас останавливали на лету!..» — «Ну так будет», — говорю. — «А ты не обманешь?» — спрашивает пуля. Тут я не выдержал: «Дура ты, куда от тебя денешься!» — «Что верно, то верно, говорит, — под землей достану». Договорились, значит, и пошел я в город, а она там осталась, в чистом поле. Я когда в город вошел, оглянулся — вижу, белый кружок. Это она. Ну, брат, пора мне. Прощай…
СЛАДКАЯ ЗЕМЛЯ
Я душил Мохнатое. Оно хрипело, оно извивалось в моих руках. Напрягаясь до тошноты, я сжимал в руках то, что мне казалось его шеей, жесткое, волосяное, едко пахнущее, — надеясь добраться наконец до кожи, под которой глухими толчками бродит кровь. Но всякий раз, когда мне оставалось одно, всего лишь одно усилие, одно движение до цели, — она таинственно отделялась от меня, ровно настолько, чтоб все началось сначала. Наконец я сдался. Я выпустил из рук Мохнатое. И тут — неожиданно, ясно, отчетливо — прозвучал мой голос. Что я сказал, не знаю. Но голос прозвучал. Тотчас я стал подыматься из каких-то темных глубин, но не сам подыматься, а на чьих-то сильных руках… Эти руки положили меня на мягкое и теплое, прошлись по моим глазам легко и влажно. Я услышал:
— Отпустил тулупчик-то…
Я с трудом повернул глаза — им больно было поворачиваться — и увидел свои руки, синие, худые руки… Рядом со мной в тулупчике стояла тетя Маша.
— Полегчало? Тихо лежи.
— Мама…
— Здесь мама, спит. Умаялась, тебя согревамши.
— Где спит?
— Да вона.
Я не смог повернуть глаза. Я видел над собой низкий, закопченный потолок, понимал, что это подвал, где жили Кумачи, и я поверил, что мама рядом. И, уже погружаясь в сон, я еще раз на мгновение очнулся:
— Матрос… Матрос где?
— Ушел матрос.
— Ушел?!
— Давно уж.
— Куда?
— Эвон чего! А я откуда знаю? На войну ушел. Спи.
Он был. Он ушел. Он был. Он ушел. Он был…
Сплю, сплю, сплю…
Первыми проснулись мои пятки. Это была легкая, ни с чем не сравнимая щекотка, которую мог ощутить лишь тот, кто промерз до мозга костей. Словно тончайшими волосинками водили по моим пяткам, но отдергивать их не хотелось: сквозь каждую волосинку в пятку капало тепло.
Оно именно капало — медленно, постепенно. Мне не хотелось ускорять ход тепла, я знал, что это тепло, что его становится все больше, что идет оно все дальше и что источник его неистощим.
Я удивленно внимал своему телу, слушая тепловые токи, что струились в него. В пустую оболочку мою входило тепло, и, как только оно заполняло какую-то часть меня, там тотчас снова появлялись кости и все остальное, что исчезло ночью.
Тепло подымалось выше. Мне не хотелось шевелиться. И думать не хотелось. Я слышал шаги в комнате и знал: это тетя Маша ходит в валенцах. Еще я слышал скрип печурочной дверцы, но лень, разлившаяся во мне вместе с теплом, была сильнее желания что-либо спросить.
Когда тепло миновало живот и стало распространяться дальше, я ощутил мгновенный острый голод. И тут же вспомнил: Матрос дал мне два сухаря! И еще вспомнил: они ожгли мне ладонь своими жесткими краями.
— Тетя Маша… — Я остановился. А вдруг сон?.. А если и того хуже если бред?.. Но ведь она сама сказала ночью: был и ушел. — Тетя Маша, а Матрос…
— Матросик сухари тебе оставил, — быстрым шепотом подхватила она около моего уха, — вона под подушкой. Я спрятала, покуда проснешься.
Я протянул руку, нащупал сухари, и лицо мое охватил жар — страх, удивление, радость смешались во мне.
— Где мама? — спросил я, опомнившись.
— За хлебушком стоит.
Увидев мой блуждающий по комнате взгляд, который искал какого-нибудь малого доказательства, тетя Маша, поняв значение этого взгляда, подняла в руке полосатый мешочек:
— Эвон, гляди… Гречка! Пощупай.
Я пощупал. Граненые зерна выпирали сквозь материю.
— Матросик-то без чувствия тебя принес. Всю ночь бредил. Думали, кончишься.
— Про Сережу он говорил?
— Про какого еще Сережу?
— А про пулю? Про пулю говорил?
— Про каку таку пулю? Никак опять бредишь?
— А про что он говорил, про что?
— Потерпи, говорит, мама, скоро жахнем.
— Жахнем?!
— Ты сухарика-то, сухарика куси, а я сейчас кипяточку дам… Кажись, снова жар…
Острым сухарем я коснулся своей горячей щеки. Он принес. Он успел. Я лизнул сухарь. Он был соленый. И кислый. И сладкий. И даже горький. Он был.
— Ребята где? — спросил я про Кумачей.
— Васька на посту стоит, у ворот. Коля