Красный генерал Империи 2 - Павел Смолин
Я открыл глаза.
В Хабаровске за окном шёл сухой колючий снег.
В камине потрескивало берёзовое полено.
На столе чай, шарлотка, тетрадь.
Я этого ничего никогда не променяю. Никогда, никому, ничего.
Я взял перо.
'17 января 1903. Хабаровск.
Чичагов телеграфировал: пятнадцатого японская соединённая эскадра вышла на учения западнее Цусимы, на две недели. Ответил: продолжать наблюдение, добавить приёмку угля и боеприпасов через консульства в Нагасаки и Хакодате.
Селиванов представил окончательную сборку Третьего плана. Поправки: четыре батальона и шесть пушек постоянным резервом на Ялу с осени с.г.; резервный курьерский путь через Якутск к весне; ночные действия в обучении офицеров впредь обязательно.
Северцов занимается с Ворониным переселенческими делами. Сам пришёл, спросил. Поручил собрать к концу года социальную карту края.
Пирогов пирогов ещё нет. Будут весной, когда поеду в Раздольное и Спасское.
Татьяна Ивановна со мной.
Десять месяцев десять дней'.
Закрыл тетрадь.
Положил на колени.
Долго смотрел на огонь.
Думал: вот вам и последний год, Сергей Михайлович. Вот вам и последний нормальный год вашей нынешней жизни. Дальше будет разное. А пока у меня камин. И у меня Селиванов с планом. И у меня Северцов с тетрадью. И у меня Чичагов на флоте. И у меня Артемий за стеной, обиженный, что я с ним мало разговариваю.
Это и есть то самое, ради чего мы здесь с тобой стоим.
Я отставил чай, встал, потушил камин, потушил свечи. Прошёл в спальню. Лёг.
За окном продолжал идти сухой снег.
Где-то далеко-далеко, у чужих островов, в чужом проливе, японская эскадра выходила на учения, в полной зимней мгле, под чужим флагом, к чужой войне.
А у меня была третья хабаровская зима.
Ещё одна впереди.
Потом посмотрим.
Глава 2
Двадцать второго апреля я сел в поезд.
Состав был обыкновенный пассажирский с двумя классными вагонами и одним служебным, под мою экспедицию. Я ехал с малой свитой: Северцов как адъютант и со своей тетрадью, Будберг как офицер для поручений, Артемий со всем походным хозяйством, кучер Прохор с лошадьми (мы их с собой не брали, но Прохор сам напросился, сказав, что без него кто за вашим высокопревосходительством на станциях присмотрит), и фельдъегерь Кузьмин для связи с Хабаровском, тёртый старый солдат с медалями за Хивинский поход. Всего шестеро мужиков, не считая меня.
Соломин оставался в Хабаровске. На нём на эти полтора-два месяца вся канцелярия. Селиванов там же, по своим войскам. С Соломиным мы накануне отъезда чай пили, втроём с Селивановым, в моём кабинете до одиннадцати ночи, разбирая, кому что в моё отсутствие решать самому, кому телеграфировать мне в Никольск-Уссурийский или во Владивосток, кому терпеть до моего возвращения. Соломин записывал в свою книжечку. Селиванов кивал. К одиннадцати разошлись спокойными, как перед дальней охотой.
Мы простились на вокзале без всякого парада. Соломин, Феодосия Сергеевна, Лукерья (она пришла специально и принесла мне в дорогу узелок с пирожками), плюс почётный наряд от штаба, который Селиванов выставил формально, по уставу. Я пожал руку Соломину, поклонился Феодосии Сергеевне, погладил по плечу Лукерью (она прослезилась, как всегда у неё бывало, когда я уезжал куда-нибудь дольше чем на неделю) и поднялся в вагон.
В семь десять ударил колокол.
В семь двенадцать мы тронулись.
За окном поплыли редкие хабаровские пригородные домики, пакгаузы, штабеля дров для паровозов, длинные деревянные склады переселенческого управления, где у Воронина теперь хранились его карты и реестры. Дальше пошли голые, ещё рыжеватые, не отошедшие после зимы поля и сопки в первой светлой зелени, и в этой картине было что-то особенно русское, обнажённое, без всяких прикрас: ранняя сибирская весна, когда снег уже сошёл, а трава ещё не встала.
Я смотрел в окно и думал: ну вот, голубчик, поехал. Год тревоги, а ты поехал, как Гродеков на ревизию, без тревоги в лице. И правильно, что без тревоги. Они не должны её видеть. Они должны видеть ровного начальника на ровной поездке. По уставу.
В купе у меня было тепло, чисто, пахло свежим чаем. На столике стопка газет, тетрадь, чернильница в дорожном футляре, книжка (я взял с собой «Записки об Аму-дарьинском военном отделе» того же Гродекова, настоящего, прежнего, для случая если кто заглянет и спросит, что я читаю; настоящие записи я в дороге не делал, обходился короткими пометками карандашом). Северцов сел напротив, через столик. Будберг в соседнем купе, чтобы можно было его позвать через стенку.
Северцов раскрыл тетрадь, занялся своим. Я газеты.
Газеты в эту весну пошли тревожные.
Японские «Дзи-дзи симпо», «Йокохама майнити симбун» (мне их в переводе доставлял Чичагов через профессора Позднеева) печатали открыто статьи о «русской угрозе в Маньчжурии», о «несоблюдении договорных сроков вывода войск», о «необходимости решительных мер». В русской прессе слабее, осторожнее, но и в «Новом времени», и в «Правительственном вестнике» появлялись заметки про «концентрацию японских сил в порту Сасебо». Никто пока не говорил «война». Все говорили «обстановка».
Я складывал газеты обратно стопкой. Поглядывал на Северцова. Он писал.
— Что пишете, Сергей Андреевич?
— Дорогу, Николай Иванович. Просто дорогу. Что в окне.
— Покажете?
— Сейчас.
Он развернул тетрадь, передал. Я прочёл две страницы, мелким, ровным, чуть наклонённым вперёд почерком:
«22 апреля 1903. Поезд из Хабаровска на Никольск-Уссурийский. Ш. п-ка читает газеты. На нём серая дорожная шинель без знаков различия (приказал так, чтобы меньше выделяться), фуражка снята, лежит на полке. Лицо спокойное. За окном поля; сопки в бледной зелени; чёрные сосны на склонах. На двадцать шестой версте большое стойбище гольдов на берегу, с лодками-долблёнками, перевёрнутыми на песке вверх днищем. На двадцать восьмой переселенческий выселок, две избы, без церкви; собаки на дворе, баба в платке у колодца, провожает поезд глазами. Я думаю про этих собак, и про эту бабу, и про то, что этот поезд для неё единственное в день видимое движение мира».
Я вернул тетрадь.
— Сергей Андреевич. У Вас глаз появился.
— Спасибо, Николай Иванович.
— Это та самая социальная карта?
—