Год урожая 5 - Константин Градов
Зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Дорохов слушает.
— Павел Васильевич? Корытин.
Голос у Корытина за зиму не изменился. Сухой, ровный, тембр московского кабинета, в котором телефон поднимают со второго гудка.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, Павел Васильевич. Не отрываю?
— Слушаю.
— Коротко. У вас как — рабочий ритм?
— Рабочий. С сегодняшнего.
— Хорошо. У нас, как Вы понимаете, ритм переменился. Без подробностей: в Москве сейчас не говорят громче, чем нужно, и не пишут больше, чем разрешено. Это понятно?
— Понятно.
— Это не значит, что круг распался. Это значит, что круг работает иначе.
— Слышу.
— Левин просил передать: апрель. Семинар по хозрасчёту в сельском хозяйстве, у него на квартире, рабочий формат. Третья суббота месяца. Если Ваша посевная позволит — он рад будет видеть.
— Третья суббота апреля — это четырнадцатое.
— Двадцать первое. Четырнадцатое — вторая.
— Принято. Запишу.
— Ещё один момент, Павел Васильевич. По вашему хозрасчёту — бумаги, которые мы готовили в восемьдесят третьем, в силе. Они защищены прежним курсом. Сейчас никто их не отменяет, никто не подтверждает. Они лежат. Это лучшее из возможного на сегодня.
— Понял. Не трогаю, не выпячиваю.
— Именно. Вы у себя в «Рассвете» работайте, как работали. Сеть — как идёт. Магазин ваш в Медведевском — открывайте, без шума. Если Вас спросят — отвечайте по бумагам восемьдесят третьего. Никому от этого хуже не будет.
— Принято.
Корытин коротко кашлянул.
— И последнее. По обкому. Валерий Иванович Стрельников Вас в этом году, скорее всего, пригласит на разговор. Не сразу — позже, ближе к лету или к осени. Когда — приглашение придёт, не я Вам передам.
— Спасибо за предупреждение.
— Это не предупреждение. Это сводка погоды. Будьте здоровы, Павел Васильевич.
— Будьте здоровы, Алексей Павлович.
В трубке щёлкнуло. Гудки. Я положил трубку.
Достал записную. Открыл. На странице с десятью пунктами, под четвёртым, дописал: «21 апреля — Левин, семинар». Под десятым, после короткого пробела, ещё одну строчку: «Стрельников — лето или осень. Ждать приглашения, не идти первым». Закрыл, убрал во внутренний карман.
Посмотрел в окно. Деревня тиха. Дым у Антонины уже выровнялся, у Лёхи поднялся столбом, у Кузьмича к печи никто не подошёл. Весна на бумаге, по факту — поздняя зима. Москва на паузе, но в этой паузе слышно дыхание.
На паузе работать я научился не сегодня. Этим я в шестой год живу.
Телефон зазвонил во второй раз через сорок минут. Я как раз заканчивал письмо к Сомовой по полю семь.
— Дорохов слушает.
В трубке — пауза. Не глухая, живая. Кто-то на том конце ждал, пока я отзовусь.
— Дорохов.
Артур.
Я отложил ручку.
— Здравствуй.
— Здравствуй, Паш.
«Паш» — а не «Дорохов». За семь лет дружбы Артур меня называл Дороховым в девяноста случаях из ста; «Паш» появлялось у него в двух ситуациях. Первая — когда выпили. Вторая — когда серьёзно.
— Случилось что?
— Случилось, не случилось — я сам разбираюсь. Бэлу выписали в пятницу. Дома. Слабая, ходит по комнате. Доктор сказал: тёплый климат, тишина, режим. Москва сейчас — сам понимаешь.
— Понимаю.
— Я подумал. Долго думал. Я к тебе.
Я слушал. Не торопил. У Артура — своя манера: сначала факт, потом обрамление; перебивать в этой точке — путать его собственный счёт.
— Дорохов, — сказал он, и голос у него стал ровнее, как всегда становился, когда переходил к делу. — Я приеду. Через две недели.
— Один?
— Нет. С Бэлой.
Я не сразу ответил. Внутри у меня щёлкнуло — не удивление, не радость, а что-то третье, похожее на признание факта, который висел в воздухе с осени. С того нашего октябрьского ужина в «Праге», когда Артур говорил про чистку у себя в министерстве, а я слушал и молчал, потому что знал: предлагать ему «приезжай» — это менять его жизнь, а такое предлагают только когда другая сторона сама почти готова. Артур, видимо, дозрел.
— Когда конкретно? — спросил я.
— Семнадцатого марта. Поезд на Курск, вечерний. Утром восемнадцатого — у Вас.
— У нас.
— У вас. Пока — у вас.
— Артур.
— Слушаю.
— Бэле что нужно? Из бытового, по дому, по медицине — список.
— Список будет. Вышлю с письмом завтра. По бытовому — простое: тёплая комната, чтоб не дуло, печь нормальная, без угара. По медицине — ничего особенного, но Зина-фельдшерица с ней пусть познакомится в первые дни, давление мерить раз в неделю.
— Сделаю. У тёти Маруси вторая половина пустует. Печь перебирали в августе. Я с ней поговорю сам.
— Подойдёт. На первое.
Артур помолчал. У Артура помолчать — это не пауза, это переход.
— Дорохов. Я хочу сразу проговорить. Я еду не гостем. Я еду — посмотреть, как у меня здесь живётся. Если живётся — останусь. Если нет — Бэла окрепнет, и мы вернёмся. Я не хочу, чтобы ты подгонял мне рабочие планы под эту поездку. Я хочу две недели тишины и потом разговор.
— Принято. Без планов.
— И ещё. Жить по-старому в Москве — больше нельзя. Я в этом разобрался. Это не про политику, это про меня. Поэтому — еду.
— Слышу.
Он замолчал. В трубке зашумело — кто-то прошёл в его коридоре, кашлянул, дверь хлопнула.
— Бэла как? — спросил я.
— Бэла — слабая. Бэла — упрямая. Бэла говорит: «Артур, в деревню — не худшее, что может с нами случиться». И смеётся. У неё, как в инфаркт, ничего внутри не сломалось. Только сосуды.
— Это много.
— Да. Это много.
Я дописал на той же странице, где утром Левин и весной Стрельников, ещё одну строчку: «17 марта — поезд. Артур и Бэла. Тётя Маруся, вторая половина. Зина — давление еженедельно». Это было третье и последнее за сегодня обращение к записям; больше — не открою, переписывать набело — вечером.
— Артур.
— Да.
— Я тебя жду.
— Знаю, что ждёшь. Поэтому и звоню сейчас, а не за два дня. Чтобы ты успел.
— Чтобы я успел.
— Целую Валентину и Катю. До семнадцатого.
— До семнадцатого.
В трубке щёлкнуло. Я положил её аккуратно, как клал всегда после серьёзных разговоров: не для звонившего, для себя. Жест, замыкающий контакт.
Поднялся. Прошёл к окну.