Год урожая 5 - Константин Градов
Артур приедет. Это значило больше, чем «друг приедет к другу». Это значило: первая фигура переезжает с центральной шахматной доски на боковую — мою. Что я с ней буду делать, я ещё не знал; знал, что не как с подчинённым. Артур не подчинённый, и подчинять его — значит потерять. Здесь нужна другая модель — партнёрская, с разделением ответственности и без вертикали. Я её ещё не оформил, но знал: оформлять придётся.
Сел обратно за стол. Письмо Сомовой по полю семь дописывать не хотелось. Дописал. Подписал.
Год начинался не паузой, как мне хотелось. Год начинался движением.
Домой я вернулся к восьми. Дольше, чем обещал, короче, чем боялся.
В сенях пахло жареной картошкой и луком. С улицы, со стороны тёти-Марусиного дома через двор, едва тянуло слабым ладаном — она с осени стала зажигать свечу у иконы по вечерам, и в безветренную погоду запах доходил до нашего крыльца. Никому об этом она не говорила, и мы с Валентиной этого касания не обсуждали, как не обсуждали многого, что в её жизни стало тише за зиму. Я снял тулуп, повесил, стянул валенки, ноги поставил в шерстяные носки, заранее положенные Валентиной на коврик у двери.
На кухне горел верхний свет. Валентина сидела за столом, перед ней — стопка ученических тетрадей; красная ручка, очки на цепочке, осанка прямая, как на родительском собрании. Школа дома: проверяла шестой «Б», изложение по «Капитанской дочке».
Катя сидела напротив, в углу, с раскрытой общей тетрадью. На обложке — серой, с синей полоской — была наклеена бумажная этикетка её рукой: «К. Дорохова. Литературное».
Я сел на свободный стул, между ними. Валентина оторвалась от изложения, посмотрела на меня поверх очков. Не вопросительно — приветственно.
Я попросил чая. Валентина встала, поставила чайник.
Катя смотрела в свою тетрадь и водила пальцем по строчке. Что-то у неё там сегодня не складывалось.
Я спросил, как день.
Катя ответила, что день обыкновенный. Лыжи отменили из-за ветра, литература была интересная, по физкультуре пробежали по залу. Сказала это не глядя, всё ещё с пальцем на строчке.
Валентина, разливая чай, без специальной интонации обронила, что у Кати сегодня в литкружке читали свои. Отозвались хорошо. И что у Кати, по её собственному мнению, не до конца получился последний образ.
Катя дёрнула плечом и закрыла тетрадь обложкой.
Я попросил прочитать.
Катя возразила, что не готово. Что весна там вышла «бумажная». Что отец в этом не разбирается, и пусть он лучше поест.
Я согласился, что в стихах не разбираюсь. И всё-таки попросил прочитать.
Валентина села на своё место, положила красную ручку поверх стопки тетрадей. Это был жест, означавший: школа на сегодня закрыта.
Катя открыла тетрадь, нашла нужную страницу. Кашлянула. Стала читать тихо, ровно, не выделяя голосом, как читают свои стихи начинающие, боящиеся одновременно показаться смешными и недостаточно серьёзными.
Стихотворение было про март. Про дорогу к школе. Про снег, который ещё лежит, но «уже не зимний — уже идущий», как сказала Катя в одной из средних строк, и эта строка была, на мой непрофессиональный взгляд, лучшим, что у неё в тетради есть. Дальше шли строки про варежки, оставленные на парте, про учительницу у окна, про свет, который к четвергу становится длиннее, чем к понедельнику.
Я слушал и думал о том, о чём не думал утром. О том, что год начался не с моего движения, а с её. С Кати. С её четырнадцати лет, с её серой тетради с синей полоской, с её робкого голоса, читающего собственные строки за столом, на котором лежат непроверенные чужие изложения.
Катя дочитала. Закрыла тетрадь обложкой. Сказала, что всё.
Валентина смотрела на дочь поверх очков, ничего не говорила. У неё это получалось лучше, чем у меня: смотреть и ничего не говорить, и при этом всем в комнате было ясно, что услышано и принято.
Катя выдохнула, спрятала тетрадь под стол.
Я допил чай. Поднялся. Сказал, что иду к себе, поработать ещё час с письмами.
В дверях оглянулся.
Свет над кухонным столом был жёлтый. Валентина снова держала красную ручку. Катя всё ещё сидела в углу, прижимая тетрадь к себе локтем — как будто что-то взяла из неё в воздух, и теперь это что-то нужно было отнести в свою комнату, не уронив. За окном шёл редкий снег, мелкий, без ветра, точно тот же, который мог лежать на дороге к школе в её строчке.
Я закрыл дверь и пошёл к себе.
Утро восемнадцатого марта будет другим: станция, поезд из Москвы, Артур с Бэлой на перроне, разговор с тётей Марусей о второй половине дома. План из десяти пунктов впервые перестанет быть строчками в книжке.
Сегодняшний день закрылся не приказом и не записью.
Закрылся стихом про снег у школьной парты.
Глава 2
Курский вокзал в пять утра выглядел так, будто его забыли закрыть на ночь. Мокрый снег, чёрный асфальт, фонари над колоннами, пар изо рта у двух женщин в платках, ждавших того же поезда, что и я. Дежурный по вокзалу прошёл мимо в синей шинели, не проверяя на перроне никого: председателей колхозов в области он знал в лицо, и для проверки билетов у него были менее заметные люди.
Я приехал на «Волге» правления один. Лёша болел уже третий день, и я решил не тянуть с водителем сюда; забирать друга, у которого жена после инфаркта, — задача, в которой постороннее лицо ни к чему. Не из недоверия. Просто гость не должен был выйти из вагона и сразу увидеть незнакомое лицо.
Ночной московский, шедший дальше на юг, остановился в пять ноль семь. Я знал расписание наизусть: за две недели, прошедшие с Артурова звонка, я его прочитал, наверное, раз тридцать. У меня и без того было ощущение пустого места в плане года, на котором стояла его строка, ничем пока не закрытая.
Из третьего вагона вышла проводница в форменной шинели. Сразу за ней — Артур.
Он постарел. Это первое, что я подумал, и тут же приказал себе подумать о другом. Человеку нельзя смотреть на друга и в первые секунды видеть в нём возраст. Артур помог Бэле спуститься со ступеньки. Не подал руку