Это мой мир - Борис Яковлевич Петкер
В этих маленьких пьесах раскрывались возможности молодежи. В репертуаре театра были «Романтики» Ростана, и молодой Эм. Каминка находил себя в ритме стихов Щепкиной-Куперник, прекрасно воплощавшей мысли Э. Ростана. Недаром же он впоследствии целиком посвятил себя искусству чтения. Помню отчетливо и себя в этой пьесе — восемнадцатилетнего, играющего старика Бергамена. Бергамена сменял Арлекин в «Балаганчике» А. Блока. С чувством особой трепетности и ответственности отнеслись мы к этой нашей работе. В пути было много непривычных трудностей, и прежде всего пунктир сюжета сложного, символического, особого по стилистике стихосложения Блока.
В «Балаганчике» не было элементов реальности. Действие пьесы, по собственному выражению Блока, происходило в «душе поэта», и это требовало какой-то приподнятости и несколько бесплотной манеры чтения стихов. Это был тот тон условного театра, который для меня и в наши дни выглядит как один из путей конкретного воплощения идеи и фабульного развития.
Левая, правая где сторона
Трудно приходится в годы смятений неустановившимся взглядам. На харьковском литературно-театральном поле очень немного направлений. Мы питаемся отголосками Москвы. Неизвестно, по каким признакам в театре появляются режиссеры («nomina sunt odiosа»), никогда и нигде и ничего не ставившие. Они позируют, режиссируют, эпатируют артистов глупейшими фантазиями левачества, драпируются занавесом, стоя на «просцениуме» (термин, возродившийся в эти годы). Некий режиссер бушевал, ругал скуку, взывал к пробуждению революционного духа, так что вываливался с просцениума в партер. Увечья он не получил. А жаль!
Мы — молодые люди — не стоим в укрытиях. Тоже бушуем. Но по какому руслу направить свое бунтарство?
Е. Б. Вахтангов в Москве работает со студийцами. Мы об этом наслышаны. Заманчивые перспективы. Готовим реньяровского «Единственного наследника», чтобы и у себя завести «студийность». Мы перекраиваем и шьем сами себе костюмы, добытые из старых театральных хранилищ. Мы даже иногда репетируем ночью. Все-таки жертвенность. Мы доводим спектакль до конца. Показываем. Нравится. И тут же направления меняются. Бросаемся без повода в другую сторону. «Студийность» сменяется футуризмом. Давид Бурлюк. Владимир Маяковский. «Исповедь хулигана» Есенина. Где-то имажинизм. У районных властей (что-то вроде сегодняшних жэков) выпрашиваем маленькую квартирку на Сумской. Юра Мушинский размалевывает комнаты до пределов ужаса.
«Спокойной ночи!
Всем вам спокойной ночи!
Отзвенела по траве
Сумерек зари роса!»
Нет, этого мало. В этих строках нет озорства. Нам бы чего-нибудь покрепче! Чтоб Харьков заговорил. Чтоб пробудить интерес! И поэтому выбираем другие строки: «Мне сегодня хочется очень из окошка Луну…» и т.д. И вешаем это у самого входа. Юрий Мушинский увлечен Давидом Бурлюком. Где сейчас Юрий, не знаю, потерял след. А с Бурлюком познакомился в Нью-Йорке в 1965 году, недавно. Старик. Он представил мне своего спутника.
— Племянник Николая Второго,— отрекомендовал он.
Я внутренне растерялся и произнес обычное: «Очень приятно». Слава богу, что не испугался и не озирался вокруг.
Так вот, значит, квартира «леваков». Протискиваются к нам доморощенные поэты. Да и мы все пишем стихи, вернее, звукоподражания — по слову в строке. Модно! Здесь бывают студенты и курсистки. Молодые актеры и студийцы. Бутылок на эти слеты и сборы никто не приносил. Но фиксировалось озорное начало, больше чем познавательное, и веяло от этого чем-то весьма «провинциально-футуристическим».
С долей досады вспоминаю вечер поэтов-имажинистов в городском театре. Всякий ветерок из Москвы будоражит людей, тянущихся ко всему свежему, новому. Зрительный зал доверху полон. Поблескивают пенсне и очки пытливых харьковских адвокатов и врачей. Жены их, уже не опасаясь, окутали свои шейки и плечики палантинами, пелеринками, горжетками и боа. Вот на сцену торжественно водворяется стул. Он устаналивается в центре. Пауза томит зрителя. На сцену выходит очень красивый молодой человек. Природа не обделила его силой. В руках палка-дубинка. Красивый молодой человек — Борис Глубоковский. Стройность и довольно тонкие черты лица обещают приятность обхождения. «Слушайте, вы! Встаньте и внемлите. Сейчас выйдет на сцену Председатель Земного шара! Поэт. Гений человечества Велемир Хлебников».
Глаза зрителей под пенсне блеснули влево и вправо с быстротой молнии. Что делать? Возмущаться? Аплодировать? Может быть, это опасно. Притихли. На сцену вялой походкой каждодневности вышел Велемир Хлебников. Он был худ, невероятно бледен. Это были первые дни после сыпного тифа, который косил Украину. Поэт обессилен болезнью. Слабым голосом начал читать стихи. Дело исследователей творчества этого крупнейшего поэта и мыслителя анализировать его идеи, но атмосфера зала была скандализирована поведением Глубоковского. Раздались возгласы в адрес поэта: «Громче»,— и Глубоковский, угрожая дубинкой, внушающе заявил: «Вы сидите тише. Уши растопырьте раструбами». Кому-то это даже нравилось. Наглость и хулиганство воспринимались легче, и песнопения «председателя» тонули в отвратительных словоизлияниях ведущего капрала с палкой.
Помню я и Есенина. К сожалению, в его «Исповеди хулигана» проглядывало то, что портило репутацию и подавляло величайший лиризм поэта. Но, несмотря на браваду, я чувствовал излучаемую его сердцем и шальными голубыми глазами чистоту и бурную есенинскую смиренность.
Я был в Ленинграде в «Англетере» в страшном пятом номере. Я был на похоронах поэта в Москве. Нет, гротескный вызывающий костюм, сверхузенькие брюки, ботиночки «шимми», пиджачок в талию с клешистыми фалдами, белая хризантема в петлице не заслонили от меня поэтической души российского певца.
Анатолий Мариенгоф был плоть от плоти «имажинистов». Его рафинированная внешность, геометрически прямая линия пробора, изысканно изогнутая длинная фигура органично связывались со всем его творчеством. Мне даже представляется, что «выкрики» внешней формы, начиная от «габитуса» поэта, не могли противоречить его внутренним видениям. Я встречался с ним в Москве позднее. Почему-то никогда я не видел его в одиночестве, по московским улицам он проходил, крепко держа под руку свою жену, Анну Никритину. Одно время она служила в Синельниковском театре в Харькове.
Годы и люди отмели «левые» уклоны. Мариенгоф выровнялся и стал на более прочные основы. Увлечения должны быть. Это взлетные площадки для осуществления мечтаний. Но как странно, а может быть, как раз закономерно, что от того вечера поэтов-имажинистов мне больше, чем выслушанные стихи, запомнились развязность и дубинка Глубоковского.
Поэзия и дубинка — несовместимы.
Я вспомнил об этих славных «ратных делах моей молодости» мельком, потому что основой был все-таки Синельниковский театр… Но какое же влияние оказало на наши вкусы, взгляды и, я сказал бы, на наши судьбы это время, эти, казалось бы, проходные этапы театральной жизни? Будущее покажет.
Однажды Н. Н. Синельников подозвал меня, спросил: «Не хотите ли поехать в