Шереметевские липы - Адель Ивановна Алексеева
Два Николая скрестили угрюмые, почти ненавидящие взгляды. Шереметев тихо сказал:
– Ты много раз писал ее портреты. Нынешняя задача – изобразить ее с большим животом, в положении. А я побежал. Сделаешь – покажешь, а у меня теперь иные заботы – надо добывать для Пашеньки бумагу.
За большие деньги он уговорил одного шляхтича дать справку о дворянском происхождении Ковалевой. Путем крупного подкупа графу удалось получить от этого шляхтича документ на имя дворянки Ковалевской. Если бы этого не случилось, если бы не появился наследник, все шереметевские миллионы ушли бы в государственную казну или были растащены по чужим людям.
Вскоре Аргунов принес его сиятельству большой вертикальный портрет Прасковьи Ивановны. Но что это за портрет? Где обаяние, женственность Соловушки? Какое-то мертвое изваяние в траурных красках. Почему написал этот черно-красный полосатый халат? В помине нет образа той, которую все любили и которая за всех вступалась. Где добрый ангел? Нет его. И это женщина, в которую художник был влюблен? Или такова была месть художника тому, кто, по его мнению, ее мучил? А справа на картине – бюст его сиятельства. Но что на лице графа? Безумная насмешка! Над Аргуновым? Или над всеми, кто не верил в справедливое решение проблемы?
Художник уже приготовился выслушать отповедь, возмущение, но граф совершенно по-другому истолковал смысл капризно-усмешливой улыбки. Кажется, он произнес совершенно противоположное ожидаемому художником:
– Хм! Никто из них не верил, что я могу быть мужем бывшей крепостной и сделать ее графиней. – Граф хлопнул в ладоши. – Она меня ждет!
Через минуту Николай Петрович был в ее покоях, три доктора и Татьяна окружали Пашеньку.
– Дайте нам побыть наедине, – строго сказал граф.
Все вышли. Татьяна и кормилица хлопотали вокруг младенца. Был солнечный февральский день.
II акт
Это случилось 23 февраля 1803 года. Сердце великой актрисы Прасковьи Ковалевой-Жемчуговой, графини Шереметевой, перестало биться. Замерли возле нее граф Николай Петрович, Татьяна, верная душа, и доктор.
А в Петербурге разбушевалась февральская непогода… И звуки, нечеловеческие звуки, от горя ли или от возмущения, заполнили Фонтанный дом. Хлопали форточки, двери, падали книги в библиотеке, били, били тяжелыми ударами напольные часы. Бронзовые кабинетные, напротив, замерли, их словно кто-то остановил, заколдовал минутные и часовые стрелки… С Шереметевыми так будет еще не раз и не два, как вспоминали современники.
Татьяна завесила зеркала, на щеколдочки прижала окна, еле добралась до ставен, от которых более всего было шума.
Ушла женщина – героическая и лирическая, отзывчивая и приветливая, умевшая урезонить и вдохновить меланхоличного графа, вывести его из депрессии, имевшая на него беспрекословное влияние, готовая помочь чуть ли не каждому. Она становилась легендой.
III акт
В скорбном молении провожали актрису Жемчугову, а душа ее уже пела на небесах.
Графа поддерживал верный друг Джакомо Кваренги, рядом шла Татьяна Васильевна Шлыкова.
Спустя некоторое время на надгробии, что располагалось в одном ряду с надгробием фельдмаршала Бориса Петровича, появились строки:
Не пышный мрамор сей, нечувственный и бренный,
Супруги, матери скрывает прах бесценный,
Храм добродетели душа ее была…
Мир, благочестие и вера в ней жила,
В ней чистая любовь, в ней дружба обитала,
В ней вера искрення, чувствительность блистала.
Она и в смертный час, в преданности своей
Всю чувствовала скорбь оставшихся по ней.
Какая же судьба несчастного супруга,
Сужденного влачить всю жизнь свою без друга?
Бесплодны вздохи, плач, тоска и тяжкий стон,
Которыми питает сердце он.
Но смерть ея была к бессмертию дорога,
Невинный дух ея в объятиях у Бога,
В покров нетления пресветлый облечен
И ликом ангельским повсюду окружен,
В жилище праведных всех благ лиющий реки.
О Боже, упокой сей чистый дух навеки!
Строки эти мог написать сам граф Николай Петрович. Северные ветры февраля замели дороги снегом, разнесли печальные звуки колоколов.
IV акт
А дальше события развиваются не менее драматично. Николай Петрович Шереметев в письмах, направленных в Кусково и на Воздвиженку, просил домашних о внимательном отношении к Татьяне Васильевне: «Содержать ее въ домѣ и имѣть всевозможное о ней и ея спокойствіи попеченіе и ни въ чемъ не нарушать ея мирное пребываніе…»
Однако в новых обстоятельствах, когда скончалась Прасковья Ивановна, граф забыл об этом мирном отношении. Он легко рассудил: ребенок – сирота, матери нет, кто же ее заменит, как не Татьяна! Прошел год или, может, более, и он не просто предложил руку и сердце Татьяне, а был весьма настойчив, даже прямолинеен. Не будем предполагать, какие сцены разыгрывались, только Татьяна решительно отвергла ухаживания графа. Что касается Митеньки, сына, то она помогла найти и нянюшек, и мамушек. А когда граф продолжал настаивать, она объявила: «Уезжаю к родственникам. Прощай, Николай Петрович».
После того как был получен отказ, граф удалился в Москву. Его долг – достроить Странноприимный дом, о котором они мечтали с Пашенькой, теперь законной графиней Шереметевой. Им он занимался до самой своей смерти в 1809 году. Бывая же в Санкт-Петербурге, граф часто оставался в деревянном павильоне городского сада с большим куполом над средней комнатой-залою и вспоминал о разбитом своем счастье: Пашенькин голос, соловьиное пение ее всплывали в его памяти. Понимая, что сын еще слишком мал, чтобы оценить достоинства своей матери, он начал писать ему пространное завещательное письмо, в котором рассказывал о высоких нравственных качествах Прасковьи.
V акт
Между тем подрастал наследник, граф Дмитрий Шереметев. В раннем возрасте он был приписан к элитному кавалергардному полку.
Здесь у меня всплывают строки Окуджавы «Кавалергарда век недолог, и потому так сладок он…».
Увы, его ждали большие неприятности. Окружающие – дворовые, лакеи, служанки – поддразнивали, подзуживали его: «Ну что, Дмитрий, мать твоя крепостная крестьянка, а отец-то граф?» Особенно старалась Устинья – та самая, что с кусковских времен отличалась злобным нравом. Она говаривала: «Да Прасковья-то наша – она же колдунья, околдовала нашего графа».
Слова злоязычной Устиньи передавались и доходили до однокашников Дмитрия. Но с ними было проще – Дмитрий доставал из кармана деньги и давал каждому болтуну. Больше они не дразнили его. Устинья же, наконец, угомонилась, состарилась и уехала к своим родственникам в Кусково.
В один прекрасный день Дмитрий пришел в такую ярость, что велел выбросить из комнаты матери веера, зеркала и другие вещи и перестроил все по своему