Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин
Посмотрели бы на меня обличавшие меня за медлительность дамы!
Страшные сны не обязательно остаются в памяти после пробуждения. Но уж лучше бы самые страшные сны помнить, чем неправильность, выразимся так, своего поведения в том общем вагоне. (Сколько, спросите, можно повторять, что был он общим? И если б ехали мы в купейном, не знаю, – история была бы другой, и я бы помнил ее, но никому о ней никогда не рассказывал.)
Моя психика травмирована проклятием раздвоения.
Когда один – первый Я, – потеряв над собой всякий контроль, может творить черт-те что, другой – второй Я – из ненависти к первому (полагая, скорее всего, первым себя) ухитряется жестоко запечатлеть безобразия, творимые самозванцем первым, – и проявить-поселить в моей памяти навсегда.
И если бы свалить все глупости на состояние опьянения… Так ведь нет: память хранит, как и в трезвом виде вел себя порой не намного лучше.
Уже, наверное, не осталось и свидетелей тех не лучших моментов моей жизни – и у всех ли свидетелей, если они и остались, все ладно с памятью?
Я же мало того, что ничего не могу забыть, я и понять хочу, какой из двух этих Я бывал настоящим, а не в некой роли?
Товарищеские отношения с моим спутником продолжались и в Москве. Год назад он умер – мне позвонила его дочь и предложила встретиться, отца помянуть.
Ночью после разговора с ней вспомнил, как тогда, сорок три года назад (теперь уже сорок четыре) утром, когда приближались мы к Москве после ночи, отдалившей меня и даму на расстояние не случившегося, девочка – дочь спутника (ей было четырнадцать) сказала, что никогда не будет ни пить, ни курить: «Я хочу быть женщиной». Папа счел замечание дочери бестактным и пристыдил ее: «Ну зачем, Алена, ты так говоришь? Вот Наташа и курит, и немножечко выпила с нами – и посмотри, какая она прекрасная женщина…»
Вот теперь вы знаете, как звали даму из общего вагона экспресса «Киев – Москва».
Для меня имя женщины становится частью ее облика-образа – и даже в случаях несоответствия иной женщины своему имени она вызывает у меня невольные ассоциации с теми, кто имени своему эстетически соответствовал как нельзя лучше.
За долгую жизнь набралось вроде бы достаточно женских имен, вызывающих у меня реальные ассоциации.
Но есть два имени, словно бы соседствующие в моем сознании, однако при выборе моем противостоящие друг другу на протяжении почти всей моей взрослой жизни.
Итак, два имени: Елена и Наталья, Наталья и Елена.
Это со школы началось (с восьмого класса я учился вместе с девочками). В моем классе были две самые красивые девочки – Лена Гранц (мы сидели с ней за одной партой) и Наташа Хлыбова (с ней мы соседствовали в исчезнувшем теперь двухэтажном городке на углу Беговой и Хорошевского шоссе).
Я так и не решил, кто из них мне больше нравится. И я, можно сказать, задержался на третьем варианте – Ларисе – под влиянием интереса к ней сразу нескольких моих приятелей-одноклассников, не оценивших Лену и Наташу.
Но я-то оценил – и все равно пошел на поводу у не оценивших.
Двух жен у меня звали Еленами, но, если возникала угроза как первому, так и второму браку, она звалась Натальей.
И вот уже тридцатый год у меня только Наталья.
На перроне Киевского вокзала я уже знал, что не позвоню Наташе из ночного поезда.
Конечно, тот я, каким был первые полночи в тамбуре, непременно позвонил бы ей на следующий день или вечером того же дня.
Конечно, знаю я – и тогда знал, – что столь животные проявления могут при известных – а может быть, и неизвестных мне, но легко воображаемых – ситуациях импонировать дамам.
Тем не менее я донельзя огорчен был тем, что вывалился из образа – своего или, вернее, сложившегося у случайной попутчицы, – и вспоминать ни дамы, ни (особенно) себя мне не хотелось.
И вспомнил бы полжизни спустя, если бы не звонок дочери спутника?
Она просила перезвонить ей, когда решу, в какой из дней нам встретиться, – она по мобильному телефону звонила – и, конечно, думала, что на моем телефоне отметится ее номер, но при моем неумении до сих пор обращаться с телефоном ничего на нем не отразилось – и встреча не состоялась.
Поняв, что никогда мы не встретимся, я и после полуночи не смог заснуть – и, перебравшись с тахты в любимое кресло, воображал себе разговор, которого не будет.
Алена (как звали дочь покойного журналиста) была единственной из компании попутчиков, кто спал в ту ночь, – пьяный папа привязался к проводнице злополучного нашего вагона.
И я мог бы у нее проверить свои впечатления от утра, когда подъезжали мы к Москве и что-то кончилось, не начавшись (вполне мой сюжет): кто из нас как держался – я, например, наломавший дров?
С другой стороны, о событиях той ночи она могла и не догадываться. Алене теперь, по моим подсчетам, было пятьдесят шесть – и зачем ей было помнить то, что никак с ней не было связано в четырнадцать?
Я еще, задремывая в кресле, подумал: удобно было бы мне у нее спросить, как сложилась ее женская жизнь, удалось ли ей не курить и не пить ради успеха в этой никем до конца не понятой жизни.
Может ли утешить меня то, что не только перед женщинами я виноват?
А откуда взялся в мыслях-воспоминаниях той ночи второй муж приятельницы?
Вспомнил, что в самом начале нашего с Наташей разговора в поезде среди упоминания ее московских знакомых промелькнула и фамилия этого мужа, – и захоти я ее найти в Москве, его фамилия могла стать зацепкой; а теперь я исключительно для проверки памяти (наш ответ Альцгеймеру) чисто ассоциативным путем, но сумел ее вспомнить.
При таких особенностях памяти похвалы ей за чистую монету не примешь, но жить с такой памятью бывает не скучно – никогда не знаешь, о чем в следующую минуту вдруг подумаешь, нарушив резко ход-сюжет заданных тебе текущими обстоятельствами мыслей.
О некоторых из страхов, осложнявших и упрощавших мою жизнь ДО и ПОСЛЕ восьмидесяти, я, возможно, и успею здесь рассказать – про остальные уж в другой раз, если раз этот будет.
Но сразу скажу, что главный и ДО, и ПОСЛЕ страх – остаться наедине со своей памятью.
Тем не менее личная память, если доверяешь ей – и прежде