Октава - Полина Брейтер
Все время думаю о мальчиках. И кажется, начинаю понимать еще одну очень важную вещь. Что нельзя требовать от людей, не знавших любви, не имевших любви в своей жизни, того же, чего естественно требовать и ожидать от тех, кому была дарована в жизни любовь. Банально? Давно известно? Ну и что же! А всегда ли мы помним это в жизни своей? Конечно, у этих подростков есть любовь родителей. Может быть, у них есть друзья, может быть, даже любимая девочка. Но это другое. А вот необыкновенной, волшебной любви, превращающей механизм в организм, а организм в душу, в Царствие Божие, – такой любви, эти дети еще не знают. Они еще не были омыты ею. И потому многое из того, что естественно для нас, для них непонятно, невидимо, не существует. И нельзя требовать от них того, чего они не могут. Они не знают еще любви, которая оживляет неживое. И ведь не только с подростками так. Многих взрослых людей никогда не коснулась эта волшебная палочка. Они просто не могут, не умеют мочь то, что умеют любящие и любимые. И нельзя ни ждать, ни требовать от них этого…
Нельзя ждать от них этого. Нельзя ждать этого от Каина, от Тимоти, от тех призванных на войну немецких мальчиков, которые жгли склады и церкви с запертыми в них людьми. А от другого мальчика? Того белорусского мальчика, который сам только что из такой церкви чудом выбрался и сейчас смотрит, как она полыхает. И в ней горят все его близкие, все односельчане[12].
Или от того русского мальчика, который пережил страх остаться совсем одному на свете, когда посадили его отца, отчима и тяжело заболела мама. И, пережив этот страх, он вроде бы решил отказаться от жизни, если мама умрет, – но, медленно спускаясь по лестнице ночью на чей-то настойчивый звонок и понимая, что это могут быть только они и что эти они пришли за ними, за ним, маленьким подросточком, и его мамой, мечущейся в жару, он исступленно, не помня себя от страха, молится: «Боженька, миленький, сделай так, чтоб только не это». А потом, еще больше отчаявшись от несмолкающего звонка: «Миленький Боженька, уж если это нужно, если иначе нельзя, сделай, чтоб не меня, пусть одну только маму, но только чтоб не меня»[13].
И все вскрикивает во мне от ужаса, стыда и боли, и я ни на один волосок не могу осудить этого перепуганного ребенка, хотя он совершает предательство.
Он совершает предательство, которым будет мучиться потом всю жизнь. Но не за него мне стыдно и горько. Мне снова и снова стыдно, горько, отчаянно страшно, оттого что мы – такие, мы допустили такое; и мы допустим это еще столько раз, сколько оно захочет быть, потому что мы же не стали лучше, мы стали хуже, хуже, хуже; в нас еще меньше чести, достоинства, любви к добру. Мы всё можем, мы пойдем на любой компромисс и уговорим себя, что так было нужно, нам даже уговаривать себя не нужно будет, наша совесть так услужлива, мы так готовы на все, что требуется от нас или только нам кажется, что требуется. Моя честь? Пожалуйста. На колени? С удовольствием. Мы – равнодушные, мы только к самим себе не можем быть равнодушными. Да и к себе ли? Только к плоти своей, чтоб ей сытно, тепло, удобно, приятно было. Пусть рядом с нами убивают ребенка – мы глаза закроем; пусть обижают, насилуют – нам-то что? А потом мы скажем с чувством собственного достоинства: «Лично я отказываюсь считать себя виноватым. Я не несу ответственности за все, что происходит в стране». Как же любить-то нас…
А тот белорусский мальчик? Что можно сделать для него после того, что ему пришлось увидеть и пережить? Утешать? Но чем? Защищать? Но как? Да, наверное, ничего и не сделать для него, а любить только… Ничего нельзя исправить в мире, но в себе можно… А когда они уже жгут, опьяненные