Михаил Врубель. Победитель демона - Дмитрий Николаевич Овсянников
– По борьбе с академическими комиссиями! – подсказал Коровин.
– Можно сказать и так, – кивнул скульптор.
– Тоже изваял нечто чудовищное? – поднял бровь Врубель.
– Не то чтобы чудовищное, – усмехнулся скульптор. – Вполне классическое. Статуи муз, сам понимаешь, трудно изобразить страшными, если ты уж не совсем дилетант от скульптуры.
– Так в чем же дело?
– Во вкусе, Михаил Александрович. Да не на скульптуры, пожалуй, скорее на женщин. Я изобразил муз обнаженными, и то бы не беда, музы как музы. Вполне в античном духе. Но члены комиссии признали их избыточно, кхм, пышнотелыми, ты представляешь?
– Они что же, картин Рубенса не видели? – поддел Коровин.
– Комиссия потребовала ваять новые статуи?
– Да если бы! Мне по их приказанию пришлось одевать те, которые уже были готовы! Попросту брать алебастр и лепить поверх девичьих прелестей хитоны, понимаешь, Михаил Александрович?
– Как тут не понять, – покачал головой Врубель.
– Вот и я о том же. Самодурство, Михаил Александрович, самодурство. Оно от пресыщения. Они так нагляделись за свою долгую академическую практику, что ничему не удивляются. И так же ничему особенно не рады. А между тем усердие проявлять нужно – как-никак маститые художники. Вот и изощряются, насколько фантазии хватит. Я недавно вернулся из Парижа – их мэтры страдают тем же самым. А простые мадам и месье – милейшая публика.
– Но позволь, – заметил Врубель. – Я только вчера выходил из павильона. Если глаза не обманывают меня – статуи муз обнажены?
– А, это я раздевал их после, – широко улыбнулся Палий-Пащенко. – По указанию той же самой комиссии. Они посмотрели на муз в хитонах и решили, что голые музы краше.
– Между прочим, друзья, – осторожно произнес Прахов, – господин академик Бенуа со товарищи пируют за соседним столиком.
– В таком случае у меня тост, господа! – Врубель так и вскочил с места. Бутылка шампанского в его руках не хлопнула – скорее громыхнула так, что сидящие вокруг обернулись. Когда четыре бокала были наполнены, Врубель звонко провозгласил: – Поднимем кубки, господа! За закрытие декадентских панно и за открытие красот пышных француженок! Виват!
* * *
Поражение казалось неоспоримым, однако Савва Великолепный не спешил сдаваться.
Нельзя сказать, что завершение спора с Академией оставило его равнодушным – вовсе нет. До самого вечера Савва Великолепный метался, не находя себе места. Он не переставал удивляться стоическому спокойствию Врубеля – плоды его трудов отданы на поругание, посрамлены на самом высшем уровне из возможных, а он сидит себе в компании других художников, мирно беседует, попивает шампанское и даже шутит! Как будто отдыхает где-нибудь в любимой Италии! Он что, настолько привык к ругани в свой адрес, что стал невосприимчив? Или его самолюбие настолько высоко, что остается неуязвимым даже сейчас? Нет, все же этот Врубель – невероятный человек! Вот у кого следовало бы поучиться самообладанию…
Мысли Мамонтова, одна яростнее другой бурлили до самого вечера. Однако Савва Иванович, хотя и удивлялся самообладанию Врубеля, не был обделен своим собственным. Одновременно упрямый и благоразумный, привыкший думать взвешенно, он быстро сообразил, что исчерпал еще не все возможности в борьбе за представление публике панно Врубеля.
Вечером Мамонтова навестил его старый друг, театральный режиссер Константин Станиславский, и Савва Великолепный встретил его в ночной рубашке, с всклокоченной бородой и со свечой в руке. Глаза его сверкали в полумраке, а рот растягивался в задорной улыбке. Так, должно быть, выглядел Архимед, выкрикивая свое знаменитое «Эврика!».
– Я придумал! – воскликнул он. – Мы им еще покажем!
– Что покажем? – изумился Станиславский. – И кому, Савва Иванович?
– Всем, дорогой, всем! – сиял Мамонтов. – И Академии, и государю, чтоб его, императору! И людям, дорогой друг, главное, людям!
На собственные средства Савва Великолепный приобрел участок земли прямо на выставке – правда, не у павильона Крайнего Севера, а ближе к входу. Там же в считаные дни выстроил новый павильон – пускай не такой красивый и просторный, как у Художественного отдела, но вполне достойный – большего ему и не требовалось. В новом павильоне он разместил все работы Врубеля, какие только оказались под рукой. Вывеска над входом гласила: «Выставка декоративных панно художника М. А. Врубеля, забракованных жюри Императорской Академии художеств».
– Каково, Михаил Александрович? – спросил Мамонтов, показывая свое детище Врубелю.
– Прекрасно, Савва Иванович, – спокойно ответил художник. – Однако последние пять слов на вывеске я бы попросил закрасить.
– Но отчего же? – удивился Мамонтов.
– Академики хозяйничают в павильоне Художественного отдела, – пояснил Врубель. – Там пускай и остаются. Мне они не указ.
* * *
Яркая ли вывеска или постройка на бойком месте тому причиной, а только отбоя от посетителей в павильоне Мамонтова и Врубеля не было. Скажи в те дни кто-нибудь, что необычный художник на Всероссийской выставке удостоился персональной экспозиции, он бы не сильно погрешил против истины. Савве Ивановичу хотелось, чтобы с работами Врубеля – по его мнению, лучшего русского художника из живущих – непременно знакомились простые люди. И если уж на художественных выставках простые люди и сам Врубель всякий раз оказывались гостями редкими, то Нижегородская выставка представлялась меценату наилучшим местом для их встречи.
Однажды Мамонтов пригласил в павильон Врубеля. Сам меценат пришел на встречу не один. Он привел с собой молодого человека, незнакомого художнику. В первые минуты Врубель обратил внимание именно на незнакомца – Мамонтов, яркий, громогласный и, главное, давно привычный и дружественный, неожиданным образом затерялся на фоне своего спутника.
Незнакомец ступал осторожно, в его движениях чувствовались стеснение и неловкость. Он как будто опасался снести кого-нибудь или что-нибудь на своем пути. И было чего опасаться – молодого человека отличал необыкновенно высокий рост, а в его статной фигуре угадывалась невероятная, тяжелая сила вроде той, что отличала былинных богатырей. Здоровяк озирался по сторонам с нескрываемым любопытством.
«Ну и медведь! – подумалось Врубелю. – Я же ему, пожалуй, и до плеча не достану! Кто же он такой? Цирковой атлет?»
– Познакомьтесь, Михаил Александрович. – Мамонтов представил незнакомца. Нельзя сказать, что они стояли лицом к лицу – на первый взгляд, так оно и было, но только глаза Врубеля смотрели прямо и видели пуговицы на жилете нового знакомого. Тот в свой черед слегка наклонился к художнику, нависнув над ним подобно горе. – Федор Иванович Шаляпин, певец-самородок из Казани. Будущий солист моей оперы.
– Врубель, художник, – сухо представился живописец.
Новый знакомый не понравился ему с первого взгляда. Врубель не мог, да и не пытался понять, в чем причина неприязни.
– Рад знакомству! – басовито прогудел здоровяк, неловко кланяясь.
Мамонтов сразу разглядел могучий талант Шаляпина и был рад привлечь его к представлениям Частной оперы. Туда же меценат планировал со временем привлечь и Врубеля – театру требовался художник, готовый работать над декорациями, занавесами и костюмами артистов. На