Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
Ознакомительная версия. Доступно 39 страниц из 258
Да ведь он в Царское хотел – только на время, пока выздоровеют дети. А потом вместе с ними – в Ливадию бы…
А теперь – куда же? В Ставку?…
В Ставку – надо. Там тоже надо передать дела.
И можно будет вызвать в Могилёв из Киева Мама. Попрощаться.
Если придётся теперь – покидать Россию?
«В Ставку» – прозвучало и повисло: вопросом? сообщением? Спрашивал разрешения? не спрашивал?… Какое-то непонятное состояние.
Гучков ещё раз посмотрел на царя в полное пенсне, почти не скрывая, каким его видел, запуганным.
(Ставка, центр войск? При Алексееве и без Алисы? Ни на что не решится. Ни к чему не способен).
Можно.
Генерал Рузский даже извился – в недоумении, в протесте: да как же можно отрекшегося Верховного и отпускать в Ставку?
Но возразить Гучкову вслух – не выговорилось.
Принесли второй акт.
Депутаты предложили Фредериксу контрассигновать обе подписи Государя. Государь кивнул. Фредерикс тяжело сел, достал автоматическую ручку. И долго-долго выводил, с мучительными усилиями, как никогда.
Что ж, попросил и Государь, чтобы депутаты дали расписку в получении акта.
С волками жить…
Часы на стене салона показывали без четверти полночь.
Попрощались.
Рузский попросил депутатов к себе в вагон.
А царский поезд мог отходить в Могилёв. Соверша трёхсуточный бессмысленный судорожный круг и оброня корону, возвращаться, откуда не надо было и уезжать.
Ещё более часа поезда стояли.
Со свитою пили ночной чай. Но и здесь не говорили об отречении.
В будничном тоне Государь заметил:
– Как долго они меня задержали!
350
В душных накуренных комнатах министерского павильона ничто не менялось: подходила ночь, кому первая, кому третья, и снова надо было продремать её сидя, при свете и не раздеваясь, какой-то мучительный неустроенный вокзал. За сегодня ещё столько добавилось узников, что и на диване лежать по двое, как Протопопов с Барком, могло не достаться, а – сидеть втроём.
И все арестованные были люди не молодые, больше старики, и даже к восьмидесяти, и не имели привычки по несколько дней не мыться, не менять белья, – всё это ощущалось ими мучительно.
Адмирал Карцев всё рычал: «Воздуха!»
Никогда в жизни их не отрывали насильственно от семей – и теперь тревога их была ещё и о семьях, и о доме, не разграблен ли: ведь революция это и есть прежде всего грабёж, а что же?
За все эти дни арестованным не пришлось поговорить между собою, кроме десяти минут, когда Караулов, будто став комендантом, разрешил разговоры, – но вскоре к несчастью вошёл Керенский, обнаружил – и драматическим голосом к охране снова запретил.
Кто ни сменялся тут в охране, кто ни сменялся в комендантах, – но надо всеми судьбами властнее всех почему-то стоял Керенский. И старики – уже боялись его, недавнего прыща.
И ещё сидели они в безвестии, что делается в Петрограде, в России. А, людям государственных привычек, да ещё посаженным в такое бездействие, им невозможно было не думать об этом неизвестном происходящем, не строить предположений, как же пошли события, и существует ли новое правительство, и как к нему относится Государь, и как теперь поступать Государю?
По осмотру лиц друг друга они видели, что старых властей в столице не осталось никаких. Все считали демоном зла – Протопопова, и не без удовольствия видели, что и он – здесь, его недавно такую авантажную, а тут сразу такую смятую, припуганную, постаревшую фигуру, как ощипанную птицу.
Просили у прапорщика газет. Он отказывал. Потом принесли два номера «Известий Совета рабочих депутатов» (что за дичь названия!) – и эту мерзость с жадностью брали бывшие сановники, читали невыразимый язык на плохой бумаге грязными отпечатками и истолковывали их себе, как это понимать и что за этим стоит.
Разумеется, понятно было, что их не будут бесконечно содержать в министерском павильоне, но что дальше? Отпустят ли домой? Будут ли допрашивать? Так мучительно было сидеть, что уж лучше б скорей что-нибудь менялось!
Так – думали, но когда близ одиннадцати часов вечера распахнулась дверь и вошёл прапорщик Знаменский, за ним – усиляющий наряд преображенцев с винтовками, ещё два прапорщика Михайловского училища, а затем – струнно-грозный Керенский с бумагою в руке, – сердца арестантов захолонули. Все в первой комнате сразу поняли, что сейчас – что-то непоправимое случится, и уже страшно стало им покинуть тёплый и не такой уж неудобный павильон, да даже защитный уголок перед страшным будущим.
Вокруг тонкой фигуры Керенского уже веяла такая атмосфера, и сам он смотрел так требовательно, так уверенно, что к кому он эти дни обращался, старые сановники поднимались из кресел, из диванов – седота и рухлядь, и генеральские мундиры, стояли перед недавним ничтожным депутатом.
Теперь, понимая величие минуты ещё больше, чем все эти старики, Керенский, хотя сам лишь слегка промелькнув по тюрьме в Девятьсот Пятом, восстанавливая по дальней памяти и гениальным даром своей актёрской натуры, воспринял и голос, и значение – и объявил пронизывающе:
– Все, кого я сейчас назову! – он держал список, но тоже для театральности, он в нём и не нуждался, – будут немедленно отправлены!
И догадался же остановиться, не сказав – куда. Это было наиболее страшно! Отправлены могли быть и на тот свет!
И самый невыдержанный, самый раскисший старик Штюрмер, длиннобородый, высокий, слабый, четыре месяца назад такой ненавидимый премьер-министр, – жалобным, сразу плачущим голосом спросил:
– Но кто поручится, что нас не обезглавят?
По испугу и неловкости он назвал вид казни, уже никем не применяемый, но это прозвучало не только не смешно, а ещё более пугающе: так и представился где-то за городом помост при фонаре в морозной ночи и секира палача.
Керенский с достоинством миновал вопрос, стал читать каждую фамилию полнозвучно, а затем через паузы, как будто давая каждой струне ещё дозвучать.
А некоторые были в других комнатах, и Керенский пошёл прочесть и там весь список – от вступления «все, кого назову».
Облезлый Протопопов ловил за шинели проходящих солдат, спрашивая громким шёпотом:
– А вы не знаете – куда?
А маленький съёженный полукарликовый Беляев с пустыми глазами, не настигнув умелькнувшего Керенского, военный министр, вытянулся перед прапорщиком:
– Я – честнейший человек, и я являюсь ошельмованным. Я занимался только делом и ни во что не вмешивался. Я подлежу увольнению со службы с пенсией…
Знаменский ответил басом ему и остальным:
– Одевайтесь! Собирайтесь быстро!
Старый Горемыкин, надев на сюртук андреевскую цепь, не расставаться же с ней, вот уже в меховой шубе и шапке, оказался готов раньше всех. Уже столько государственных бурь он проходил благополучно и знал, что без Господа не упадёт ни один волос. Да давно уже он жил на этом свете как задержавшийся гость. Он смотрел – и не смотрел, шептал молитву. Его повели.
Голицын прошёл вежливой тенью.
Добровольский обмяк, угнетённый, сколько ж ему расплачиваться за двухмесячное министерство?
Протопопов всё собирался, всё собирался, никак не был готов, хоть и вещей для сбору у него не было.
Дошло и до разляпистого грузного Хабалова.
Казалось бы, всех неготовее мог объявиться Щегловитов: его ведь привели в Таврический без пальто, на нём и вовсе ничего сверху не было. Но он ничего и не просил. Круглоголовый, рослый, он держался так спокойно и понимающе, будто он тут и распоряжался всей церемонией. Или тем задался оскорбить высокий порыв Керенского.
Кто-то из офицеров забеспокоился, и послали для Щегловитова за солдатской шинелью. Принесли узкую, насадили.
По коридору до самого подъезда, заднего, выстроена была в разрядку вся караульная рота преображенцев – и это было грозно, как на казнь, для сановников, ведомых изредка по одному, – и никого посторонних встречных в полутёмном всём коридоре.
Все молчали, никаких распорядительных криков, всё согласовано. Страшно было идти.
Маклаков шёл с обинтованной головой.
Уже за выходом было несколько членов Думы или других каких-то важных по-новому лиц. И в каждый из пяти подъезжавших закрытых автомобилей вводили двух арестованных, сажали их рядом на заднем сидении, а навстречу им, лицом назад, колени к коленям, садились: общественный представитель и унтер с обнажённым револьвером, направленным на арестованных. А с шофёром рядом – по офицеру.
И всякую сажаемую пару Знаменский, смакуя, предупреждал: не шевелиться, по сторонам не смотреть, всякая попытка к бегству вызовет применение оружия.
Как будто кто-то из них был способен бежать.
Занавески автомобилей были задёрнуты, не видно, куда едут. Большой револьвер, не обещающий доброго, поочерёдно наставляли то на одного, то на другого.
Ознакомительная версия. Доступно 39 страниц из 258