Успокоительный сбор. Хмель для лютого - Екатерина Мордвинцева
Я смеюсь. Вздрагиваю от того, как легко получается. Смех раньше был для меня роскошью — я смеялся только над трупами врагов или над глупостью подчиненных. Теперь я смеюсь над шутками Полины, над тем, как Вера пускает слюни, над тем, как белка на шпалере ворует шишки.
— Ты изменил меня, — говорю я.
— Ты сам себя изменил, — отвечает она. — Я только дала тебе повод.
Сад больше не похож на дикие джунгли, которые душили засохшие деревья. Это был долгий путь — от колючих зарослей, где я впервые поймал Полину, когда она пыталась сбежать, до аккуратных шпалер, которые я построил своими руками. Мы делали это вместе. Я копал, она сажала. Я натягивал проволоку, она подвязывала стебли. Я ругался, когда корни оказывались слишком глубоко, она смеялась и говорила, что я нетерпеливый, как молодой побег.
Теперь здесь ровные ряды деревянных опор, между которыми натянута проволока. Хмель вьется по ним, как по нотам, — стройно, дисциплинированно, без той дикой агрессии, которая когда-то царапала кожу Полины. Я сам построил эти шпалеры. В прошлом году, когда понял, что Полина не уйдет, что сад не будет местом ее плена, а станет местом ее силы. Я вбивал столбы в землю, натягивал проволоку, обрезал старые, больные стебли. Полина стояла рядом, держала корзину с шишками и смеялась.
— Ты похож на садовника, — сказала она.
— А я и есть садовник, — ответил я. — Только мой сад особенный.
— Хмельной, — кивнула она.
— Наш, — поправил я.
Я помню тот день — первый, когда мы работали в саду вместе. Вера еще не родилась, Полина была на четвертом месяце, живот уже округлился, но она не жаловалась на усталость. Она копала ямки под столбы, я таскал бревна и бетонировал опоры. Палыч приезжал, смотрел на нас, качал головой.
— Илья, ты сумасшедший, — сказал он. — У тебя есть люди. Они сделают все за день.
— Не суйся, — ответил я. — Это мой сад.
— И ее, — добавила Полина.
— И ее, — согласился я.
Палыч уехал, оставив нас наедине с хмелем. Мы работали до темноты — я вбивал последние столбы, она подвязывала стебли, которые уже тянулись к солнцу. Потом сидели на крыльце, пили хмельной чай, смотрели на звезды.
— Ты счастлив? — спросила она.
— Да, — ответил я. — Впервые в жизни.
— Я тоже, — сказала она.
Теперь я перевязываю стебли каждую весну. Молодые побеги тянутся к солнцу, обвивают проволоку, цепляются за опоры. Им нужна помощь — дикий хмель выживает без ухода, но домашний требует заботы. Как и я. Как и она. Как и наша дочь, которая уже не спит в корзине на веранде, а бегает по саду, собирает упавшие шишки и приносит их мне в горсти.
— Папа, смотри! — кричит Вера, протягивая мне полные ладони.
— Молодец, — говорю я. — Теперь отнеси маме.
Она бежит к Полине, которая сидит на веранде с чашкой хмельного чая, читает книгу — на этот раз не про хмель, а про любовь. Полина говорит, что теперь она может читать про любовь, потому что начиталась про хмель на всю жизнь.
— Мама, я собрала шишки! — Вера забирается к ней на колени.
— Умница, — Полина целует ее в лоб. — Пойдем, заварим чай?
— Я хочу горький, как папа!
— Ты еще маленькая, — смеется Полина. — Тебе сладкий.
— А когда вырасту, буду пить горький!
Я смотрю на них и не верю своим глазам. Два года назад я был монстром, который держал в страхе полгорода. Теперь я садовник, отец, муж. У меня есть дочь, которая зовет меня папой. У меня есть жена, которая смотрит на меня без страха. У меня есть сад, который я создал своими руками.
Иногда я просыпаюсь по ночам и проверяю, не сон ли это. Вера спит в соседней комнате, ее дыхание — тихое, ровное. Полина лежит рядом, ее рука на моей груди. Хмель пахнет от подушки, от простыней, от воздуха. Я вдыхаю этот запах и понимаю — не сон. Это явь. Самая настоящая, самая горькая, самая сладкая явь.
Наша дочь родилась в январе, в метель. Я помню этот день так, будто он был вчера — каждый миг, каждый звук, каждый удар моего сердца, которое ускорялось, когда она кричала, и замирало, когда замолкала. Полина лежала на кровати, потная, бледная, с растрепанными волосами, и сжимала мою руку так сильно, что я чувствовал, как трещат кости.
— Не отпускай, — прошептала она.
— Никогда, — ответил я.
Врач — наша, своя, которую Палыч привез из-под Москвы — сказал, что все идет хорошо, что нужно просто подождать. А я не умел ждать. Я умел действовать, убивать, решать. Но здесь я был бессилен. Я мог только стоять рядом, держать ее за руку и молиться всем богам, в которых не верил, чтобы она осталась жива.
— Илья, — прошептала Полина между схватками. — Если я умру…
— Не смей, — оборвал я. — Не смей даже думать об этом.
— Если я умру, — повторила она, — забери Веру к маме. Не отдавай никому. И не убивай себя.
— Я не убью себя, — сказал я. — Потому что ты не умрешь.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я не отпускаю. Я тебя украл, я тебя не отпущу. Даже смерти.
Она засмеялась — сквозь боль, сквозь слезы, сквозь страх. Врач сказала тужиться. Полина закричала — громко, отчаянно, как кричат женщины, которые рожают в поле под обстрелом. И через минуту я услышал другой крик — тонкий, писклявый, требовательный.
Вера.
Наша дочь.
Врач положила ее на грудь Полине — маленькую, красную, мокрую, с рыжими волосами и черными глазами. Полина плакала — от радости, от облегчения, от того, что все кончилось. Я плакал тоже — впервые в жизни. Илья Архипов плакал над своей новорожденной дочерью, и это не было стыдно. Это было правильно.
— Она похожа на тебя, — прошептала Полина.
— На тебя, — ответил я.
— На нас, — сказала она.
Вера — Вера Ильинична Архипова. Ей три месяца. Потом — год. Потом — два. Теперь она бегает по саду, собирает шишки, кричит «папа, смотри!» и засыпает у меня на руках, когда я читаю ей сказки про хмель. Да, я придумываю сказки про хмель. Полина говорит, что это травмирует ребенка. Я говорю, что это готовит ее к жизни.
— Жизнь — это хмель, — объясняю я Вере, когда она сидит у меня на коленях. — Сначала горько, потом сладко. Но без горечи не бывает сладости.
— Папа, ты говоришь как дедушка, — смеется Вера.
— Какой дедушка?
— Тот, который на фотографии. Мама сказала, он любил пиво.
Я смотрю на Полину. Она