Успокоительный сбор. Хмель для лютого - Екатерина Мордвинцева
— Тогда не вырывай, — сказала я.
— Не вырву, — ответил он. — Никогда.
Я больше не смотрела на билеты в Лиссабон. Они лежали в ящике прикроватной тумбочки, напоминая о свободе, которую я выбрала не использовать.
— Может, выбросить? — спросила я однажды.
— Нет, — ответил Илья. — Пусть лежат. Как напоминание о том, что ты здесь по своей воле.
— Я и так знаю, — сказала я.
— А я забываю, — сказал он. — Мне нужно напоминание.
Я не стала спорить. Билеты остались.
Иногда я доставала их, смотрела на дату — 15 октября, уже прошедшую. На место у окна, которое могло быть моим. На океан, который я не увидела.
И улыбалась.
Потому что мой океан был здесь. С черными глазами и шрамом на скуле. С запахом хмеля и грубыми руками. С корявыми стихами в записной книжке.
— Ты улыбаешься, — сказал он, заходя в спальню и видя меня с билетами.
— Я счастлива, — ответила я.
— Правда?
— Впервые в жизни — правда.
Он подошел, сел рядом, взял билеты, порвал.
— Зачем? — спросила я.
— Теперь они не нужны, — сказал он. — Ты выбрала меня.
— Я выбрала хмель, — сказала я.
— Это одно и то же, — сказал он.
— Знаю, — улыбнулась я.
Он поцеловал меня, и я почувствовала, как хмель вьется между нами — невидимый, но живой. Как стебли, которые сплелись настолько, что их невозможно разделить.
Мы больше не были жертвой и палачом.
Мы были хмелем.
Два стебля.
Одна жизнь.
Через год я снова собирала хмель в саду.
Илья помогал — тянулся к верхним шишкам, срывал их и бросал в мою корзину. Он улыбался — той улыбкой, которую раньше прятал за маской монстра.
— Ты сегодня добрая, — сказал он.
— Я всегда добрая, — ответила я.
— Ты злая, — возразил он. — Но добрая. Со мной.
— Ты заслужил, — сказала я.
— Нет, — покачал он головой. — Но ты веришь, что заслужил. Это главное.
Я посмотрела на него — на его черные глаза, на шрам на скуле, на татуировку с хмелем, видневшуюся из-под рубашки.
— Илья, — сказала я.
— Да?
— Я люблю тебя.
Он замер. Шишка выпала из его рук, упала в траву.
— Что ты сказала? — переспросил он.
— Я люблю тебя, — повторила я. — Не учусь любить. Не привыкаю. Не играю. Люблю. По-настоящему.
Он смотрел на меня долго, не веря. Потом шагнул, обнял, прижал к себе так сильно, что хрустнули кости.
— Повтори, — прошептал он.
— Я люблю тебя, — сказала я в его плечо. — Горький мой. Колючий. Хмель мой.
— Я люблю тебя, — ответил он. — Сильнее, чем страх. Сильнее, чем смерть. Сильнее, чем я сам.
Мы стояли в саду, среди хмеля, который вился вокруг нас, как живой. Шишки пахли горечью и медом. Солнце садилось, окрашивая небо в цвета старой крови и нового вина.
— Поехали домой, — сказала я.
— Домой, — повторил он.
Мы взялись за руки и пошли к машине.
Хмель остался в саду. Но часть его — та, что выросла между нами — была всегда с нами. В каждом вздохе. В каждом поцелуе. В каждой ночи, когда он не храпел, а я не могла уснуть от того, что боялась его потерять.
Но я больше не боялась.
Потому что хмель связал нас навсегда.
Эпилог
Я не думал, что доживу до этого срока. Не потому что боялся смерти — я не боялся ничего, кроме одного. Кроме того, что она уйдет. Каждое утро я просыпался и первым делом искал ее взглядом — здесь ли? Не сбежала ли? Не приснилось ли мне все это? Проходит секунда — она здесь. Сидит на краю кровати, кормит Веру, смотрит на меня сонными глазами. Улыбается. И я выдыхаю. Снова. Стотысячный раз за эти два года.
— Ты опять не спал? — спрашивает она, не отрываясь от дочери.
— Спал, — вру я.
— Врешь. У тебя мешки под глазами.
— Это тени от ресниц, — говорю я.
— У тебя короткие ресницы, — смеется она. — Ты не спал. Думал.
— О чем?
— О том, что я все еще здесь.
Я молчу. Она права. Каждую ночь я просыпаюсь, проверяю, дышит ли она, здесь ли, не растаяла ли, как утренний туман в саду. Она здесь. Она дышит. Ее рука лежит на моей груди, прямо над татуировкой с хмелем. Ее волосы разметались по подушке, пахнут молоком, хмелем и чем-то сладким — может быть, счастьем.
— Я никуда не уйду, — говорит она. — Сколько раз мне повторять?
— Пока не поверю, — говорю я.
— Ты никогда не поверишь, — качает она головой. — Ты — Илья Архипов. Ты не веришь никому.
— Тебе верю, — говорю я. — Но страх остался.
— Какой страх?
— Что однажды ты проснешься и поймешь: ошиблась. Что я не стою того. Что лучше бы ты улетела в Лиссабон.
Она передает мне Веру — дочь уже наелась, смотрит на меня черными глазами, пускает пузыри. Я беру ее осторожно, как фарфоровую куклу, хотя за два года уже должен был привыкнуть.
— Ты стоишь, — говорит Полина. — Ты стоишь всего. И даже больше.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я — твой хмель, — говорит она. — А хмель не ошибается.
Вера икает, хватает меня за палец, тянет в рот. Я улыбаюсь — той улыбкой, которую раньше никогда не носил на лице. Полина говорит, что я стал другим. Что у меня появились морщины вокруг глаз — от смеха. Что я перестал ходить как убийца, а стал ходить как отец семейства. Я не знаю, правда ли это. Но знаю, что внутри меня что-то изменилось. Лед растаял. Хмель пророс сквозь старые шрамы. И теперь я цвету — как тот самый дикий хмель, который Полина когда-то пыталась вырвать с корнем.
— Сегодня будем собирать урожай? — спрашивает она.
— Завтра, — говорю я. — Сегодня я хочу побыть с вами.
— Ты и так всегда с нами.
— Не всегда, — качаю я головой. — Иногда я уезжаю по делам. Иногда я закрываюсь в кабинете. Иногда я молчу, и ты боишься спросить, о чем я думаю.
— Я не боюсь, — говорит она. — Я знаю, о чем ты думаешь. О прошлом. О том, что могло быть. О том, что не случилось.
— Я думаю о том, как не потерять то, что есть, — говорю я.
Она садится рядом, кладет голову мне на плечо. Вера ворочается, икает, засыпает. В комнате тихо, за окном шумит сад — ветер колышет хмельные шпалеры, листья шелестят, как шепчутся о чем-то своем.
— Не потеряешь, — говорит Полина. — Я не дам.
— Ты не можешь контролировать все.
— Могу, — упрямо говорит она. — Я контролирую тебя, Веру, хмель и