Зов Водяного - Ольга ХЕ
Арина поднялась в свою горницу, села на край кровати, сняла платок, медленно распустила косу. Волосы упали на плечи тяжело — как вода из ведра. Она сидела и слушала, как внутри у нее шевелится — то ли птица, то ли нож: «нет». Не слово — сущность. И чем дольше она сидела, тем явственнее оно становилось. Ей казалось: если остаться — «нет» перетрут в муку, смешают с водой и испекут из него белый хлеб послушания, который придется есть, плача.
Солнце склонялось к воде. С причала доносился тяжелый стук — катили бочки. На дворе повздорили двое мальчишек, потом помирились — разом. Вдоль по улице прошла баба с корзиной — как тень, и тень от ее корзины легла на стену точь-в-точь на то место, где у Арины висел матерчатый мешочек — маленький, будто детский. В мешочке были — нитка, игла, деревянный гребешок, две монеты, старый ножик с костяной ручкой, кусок черствого хлеба. Арина подняла мешочек, долго держала его в руке — тяжесть небольшая, но решающая.
— Дуня, — позвала она, приоткрыв дверь.
Дуня подошла, не удивившись. У старых женщин на лицах есть складка — особая — для такого часа.
— Куда? — спросила она тихо.
— К воде, — сказала Арина. — А дальше — как выйдет.
— Сразу скажу: глупость, — Дуня вздохнула. — Но если родилось — родилось. Жениха твоего не люблю — от него холодом. — Она быстро, умело заложила Арине волосы, повязала ей темный платок — так, чтобы лицо пряталось тенью. — Накинь кафтанчик Сережки — не узнают. Возьми еще вот — крюк лодочный. И соль. — Она сунула щепоть соли в платочек. — Вода любит, когда с ней делятся.
— Спасибо, — сказала Арина и вдруг обняла ее крепко, как ребенка — с отчаянной благодарностью. — Не говори ему — пока.
— Я не дурная, — хмыкнула Дуня, а потом, уже шепотом, в самое ухо: — Пой, когда страшно станет. Только тихо.
На дворе было лоскошно и пусто: все ушли к пристани, развить огонь, смотреть на последние баржи. Арина, накинув Сережкин короткий кацавей, спустилась к воде, как к себе. На причале стояло несколько лодок — тяжелых, широких, пахнувших дегтем и мокрым деревом. Был маленький челночок, легкий, как ладонь. Веревка, которой его привязали, была скручена наспех. Арина развязала узел, который только казался сложным — пальцы знали, ниже ткани есть простое. Лодка чуть качнулась — как поцелуй.
Она прыгнула, села, взяла в руки весло. Оно было тяжелее, чем она ожидала, но ладонь легла правильно, верно, как на ручку пучка родной травы. Сначала — два коротких движения, чтобы отойти от столба. Потом — шире, уверенней. Течение подхватило лодку и вяло поволокло вдоль берега.
— Держись правого, — шептал где-то внутри Федя-посыльный с его вечной каплей на носу. — Там нет корчик. Дальше — сам.
Арина держалась. Дом остался слева, высокий, при солнце — красивый, при этом вечернем свете — пугало: резьбы на карнизах стали масками, окна — глазами без век. Кто-то, может быть, заметил бы, как от причала тихонько, без звука, отвалил челнок и ушел. Но все были заняты: жизнь — занята собой; и то, что должно было случиться — случилось.
Река сперва была уздой — прямой, тугой, с известными словом и взглядом берегами. Потом стала мягче, стала трепетать у пальцев. Завернула, ушла в сторону, и огни деревни потерялись, сели в траву. Берега опустились ниже, ивняк начал нависать ближе, почти касаясь воды. Воздух стал тяжелее и — вкусней: пах глиной, мятой, железом, как кровь. Вдали, там, где шумели лодки, порой звучал человеческий голос. Тут — пела другая жизнь: лягушки квакали, как если бы кто-то, задыхаясь от смеха, пытался спеть басом; в камыше шуршали, словно листали книгу; выпь пробивала ночное молоко своим глухим «бум», от которого у Арины гудело в груди.
Свобода пришла сразу — не как праздник, как боль. Вначале ее знобило: каждый шепот казался шагом, каждое прикосновение веточки к щеке — хваткой. На висках — пот, на губах — соль, сама не поймешь — со слез или с дыхания. Но под этой дрожью было другое — тонкое, крепкое: «могу». Могу взять весло. Могу свернуть туда, куда хочу. Могу не смотреть назад.
— Если встанет на мель — не плачь, — учила ее когда-то старый Пахом. — Слезай и толкай. Вода любит смелых.
Лодка чиркнула дном о что-то — Арина вздрогнула, потом встала, осторожно, чтобы не раскачать, уперлась веслом, оттолкнулась. Вода, вздохнув, отпустила. Таких «чирк» потом было много, они стали разговором — неосторожным, но увлекательным. В узких местах ветви ив плескали ей по плечам влажной листвой; где-то села на ладонь зеленая стрекоза с глазами-бусинами, посидела, как колечко, и улетела. Комары тянулись, но ветер, слава всем небесам, дул от воды, и они не успевали. Вон над самым срезом заводи, как злые звезды, пошли болотные огоньки — синеватые, чуть дрожащие. Арина отвернула — она знала: за такими светами ходят только те, кто назад не собирается.
Река раздвоилaсь. Левая рука была шире, светлей — как дорога к людям. Правая — узкая, темная, пахла холодом. Арина посмотрела сначала налево — там, кажется, белело что-то вдалеке — дом? мост? — и вдруг увидела в воде собственное лицо: не похожее на сегодняшнее, вчерашнее; как будто кто-то в нем снял чужую улыбку и чужие слова. И пошла вправо.
Вода изменилась — стала вязкой, как мед, только черной. Под нею были корни — старые, пальцевидные, с ржавыми разводами железного болота. Иногда они выглядывали, как кости из земли. А иногда — двигались, и по спине у Арины бежали мурашки: «живо». В камыше плакали птицы — незнакомо, как дети у чужого порога. Длинные валы ряски расползались под лодкой, как старый ковер. На гладкой темной глади вдруг проплывала круглая кувшинка — белая, как глаз. Арина не трогала — нельзя. Никогда нельзя рвать то, что на воде, — у воды хорошие длинные руки.
Мир вокруг нежно, но настойчиво перестраивал ее. В людях она была «дочь купца», «невеста», «товар». Тут — просто тело и голос, дыхание и движение. Здесь не