Зов Водяного - Ольга ХЕ
Ночью она не спала.
Дуня сопела за перегородкой, Пелагея ворочалась на печи, и все звуки, кажется, были на своих местах, но Арина то и дело вскакивала, будто кто-то дергал у нее за внутреннюю ниточку. Встала, босиком прошла к окну, отодвинула занавес — не всю, крайком. Луна висела низко, как слишком полная чашка, в которую вот-вот прольется ночь.
Река была темна, но жива. По ней шли легкие серебряные полосы — то ли ветер, то ли рыбы, то ли сны, убежавшие из чьей-то головы. И казалось, где-то под ивой — там, куда ходят Ларион и прочие мужики с красной ниткой в кармане, — кто-то тоже не спит. И тоже смотрит на дом Савелия Ефимовича. И смеется — не громко, а так, как смеются те, у которых все впереди.
Арина приложила пальцы к губам — и тихо-тихо выдохнула звук. Не песню. Звук. Он был похож на то, как гудит тонкая ваза, если до нее дотронуться ногтем; похож на хвост кометы, если бы его можно было услышать; похож на «да», сказанное самому себе в темноте.
Из-под окна шевельнулась трава. На подоконник упала сосновая иголка — откуда ей было взяться? — и осталась, как стрелка. Арина улыбнулась — впервые за день. И, не будя никого, легла обратно. Сны пришли черные, как омут, но в них было светло: как в глубине, где есть свой свет.
Наутро Савелий уехал на пристань. Ларион, не говоря ни слова, взял красную нить и свечу. Пелагея сдула муку с ладоней, перекрестила ему спину. Дуня проглотила слово, которое выбежало у нее на язык, и спрятала его в кулак. А Арина спустилась во двор, вдохнула сырой воздух — и поняла, что дом ее держит, как чужая рука держит птицу: крепко, но не до смерти. А река — смотрит. И ждет.
И где-то там, в ее глубине, есть кто-то, кому не нужны счета и печати. Кто живет, как вода: берет свое — не спрашивая. И если у него есть уши — то он уже слышал. И если у него есть сердце — оно уже ударило. Один раз. Редко и глухо — как в бочку. Но точно. И от этого удара ее собственное сердце ответило, хоть она бы и не призналась, если б спросили.
Пока — не спрашивали. Пока — просили молчать. И она молчала. Но ее молчание — было не пустотой, а ожиданием, как тишина на болотах: живая, тяжелая, пропитанная шепотом. И всякий раз, когда из горницы долетало: «товар», «срок», «договор», — внутри нее кто-то отвечал: «воля», «песнь», «вода». И они — как два берега — еще далеки друг от друга. Но однажды — встретятся. Только она тогда еще не знала: где. Где — и на чьих условиях.
Глава 2. Побег в топи
День треснул не громом, а сухим щелчком — как если слишком сильно согнуть лаковую дощечку. Аверьян Карпович пришел без предупреждения, в сопровождении двух молчаливых людей, у которых были одинаковые бледные веки и одинаковые шрамы на ладонях от веревок. В горнице пахло ладаном от утренней молитвы и печеной репой — Пелагея торопила обед. Савелий Ефимович поднялся навстречу гостю, и воздух сразу стал жестче, как ткань, натянутая на пяльцы.
— Девицу зови, — сказал Аверьян, рассматривал ногтем отполированный край стола. — Сколько тянуть — пора привыкать.
Арина вошла, как ее учили, — не торопясь, с опущенными ресницами. На ней был чистый сарафан темно-синего льна, тонкий платок прикрывал косу. Она не любила, когда на нее смотрят, но этот взгляд был не просто взглядом — он был, как тяжелая рука, которой проверяют, крепко ли набита подушка. Аверьян подолгу, без стыда, провел глазами по ее лицу, по шее, по тонкой белой кисти на краю стола. И — улыбнулся. Не глазами, — губами: тонкими, как нож.
— Улыбнись, — приказал он просто.
Арина подняла на него глаза — и не улыбнулась. В уголках рта у нее дернулся мускул, как у человека, которому предлагают укусить слишком кислое.
— Не слышишь? — он протянул руку, ухватил ее за подбородок холодными пальцами, приподнял лицо, как поднимают крышку с кувшина. — Улыбнись. Посмотрим, какие зубы у моей покупки.
Слово «покупки» обожгло. Воздуха не стало. Арина попыталась отстраниться, но пальцы его, сухие и сильные, удержали. Он большим пальцем провел по ее нижней губе — медленно, как будто стирал воображаемую крошку. Она ощутила ледяную полоску, а затем — стыд своей беспомощности. Савелий молчал; в его молчании был не страх — расчет: «не спорь сейчас, спорить будешь на торгах».
— Петь умеет, — добавил Аверьян, не разжимая хватки. — Слышал. Споешь по моему слову — для кого скажу, когда скажу, как скажу. А язык свой будешь держать за зубами. — Он отпустил, и пальцы ее на миг остались в воздухе, как листья после порыва ветра. — Голова — вниз. Так. Тихо. Умница.
Арина опустила взгляд — не потому, что «умница», а потому что в этом взгляде мелькнуло такое мерзкое наслаждение, что она сотворила себе крышу из ресниц и спряталась. На щеках у нее пылало, в горле стоял деревянный ком. Дуня у двери вцепилась в подол юбки — рвать было нельзя, но очень хотелось. Пелагея в соседней избе так ударила по тесту, что из миски взвился белый снег.
— Сроки, — сказал Савелий ровно, — мы оговорили. В неделе две. К Воздвиженью все будет готово.
— К Воздвиженью, — повторил Аверьян. Встал. Двинул к ней шаг, будто хотел еще что-то сделать — не сделал. — Девицу береги. Не люблю товар с помятостями.
Он ушел. За ним — двое. Тишина упала, как мешок с мукой; из него поднялась белая пыль, и все в доме было ею покрыто. Савелий сел. Арина стояла, не касаясь стула, как будто он был чужим.
— Так надо, — сказал он, не поднимая глаз. — Так — лучше.
— Для кого? — спросила она глухо, и не узнала собственного голоса.
Он посмотрел на нее, как смотрят на человека, который вдруг решил задавать вопросы, не будучи для того рожден.
— Для всех, — ответил. — И для тебя тоже. Сядь, Арина.
Она