Зов Водяного - Ольга ХЕ
— Я спою, — наконец выдохнула она. Но тут же, собрав остатки воли в кулак, добавила: — Но не для тебя. Я спою для этого места. Для воды, что дала мне приют. А ты… ты будешь просто слушать.
Он не стал спорить. Он медленно убрал руку от ее горла, но его взгляд продолжал ласкать ее, обещая, что их разговор еще не окончен и что он помнит каждое свое слово.
Арина закрыла глаза, отгоняя жар, вспыхнувший внизу живота. Она сделала глубокий вдох, наполняя легкие прохладной водой, и запела.
Это была песня не о свободе. Это была песня о границах. О том, как холодное прикосновение может обжигать. О том, как в самой глубокой тьме можно найти свой собственный свет, даже если он горит на краю пропасти. Голос ее лился, наполняя тронный зал, и даже щучья стража, казалось, замерла, слушая эту песню, в которой сплелись воедино вызов, страсть и обещание чего-то большего.
И он слушал. Неподвижно, как изваяние, он стоял и впитывал каждый звук, и в его бездонных глазах отражалась не только ее песня, но и она сама — его самая упрямая, самая желанная, самая драгоценная жемчужина.
Глава 6. Тюрьма из жемчуга и костей
Когда утопленницы-служанки оставили ее, Арина осталась стоять посреди своих новых покоев. Слово «покои» казалось и правильным, и лживым одновременно. Это была просторная светлица, вырезанная прямо в толще донного камня и дерева, но роскошь ее была холодной, чужой, как красота инея на мертвом листе.
Стены были отполированы до зеркального блеска; в одних местах это было гладкое, почти черное дерево затонувших дубов, в других — переливчатая мозаика из перламутра, сложенная так искусно, что казалось, стена дышит туманным светом. Потолок был высоким сводом, с которого свисали не люстры, а живые гирлянды светящихся водорослей, чьи тонкие нити медленно колыхались, отбрасывая на пол подвижные, призрачные узоры. Вместо ковров пол устилал толстый, упругий слой темно-зеленого мха, мягкого, как бархат, но холодного на ощупь.
В центре стояло ложе — огромное, вырезанное из цельного корневища, с высоким, изогнутым изголовьем, похожим на застывшую волну. Устлано оно было тем же мхом, только более светлого оттенка, и покрыто одеялом, сотканным из тончайших нитей ряски, — невесомым, но не греющим. Рядом — столик из плоского речного камня, на котором стоял кувшин из граненого, обточенного водой стекла и чаша из цельной перламутровой раковины.
Но самой поразительной и самой страшной деталью было «окно». Это была не дыра в стене, а огромная, почти во всю стену, туго натянутая прозрачная пленка, похожая на гигантский рыбий пузырь. Она не была неподвижной — она едва заметно дышала, колыхалась, и за ней простиралась безмолвная жизнь глубин. Вместо птиц мимо проплывали стайки серебристых рыб, вместо облаков медленно ползли тени огромных сомов. Это было окно в ее тюрьму, постоянное напоминание о том, где она находится.
И не было двери. Вместо нее проход в главный зал занавешивала тяжелая, шуршащая завеса из густого камыша, переплетенного тонкими, как волос, водорослями. Можно было пройти сквозь нее, но сам ее вид говорил: ты не уходишь, ты лишь переходишь из одной части клетки в другую.
Арина медленно обошла свои владения, касаясь кончиками пальцев всего, что видела. Гладкое дерево, холодный перламутр, упругий мох. Все было настоящим, но казалось мороком, заговором. Она подошла к «окну», приложила ладонь к дрожащей пленке. Та была прохладной и упругой. За стеклом проплыла щука, замерла на миг, посмотрев на нее своим немигающим, бездушным глазом, и двинулась дальше.
— Так вот ты какой, мой новый терем, — прошептала Арина в пустоту. — Стены из костей, убранство из слез.
Она села на край ложа. Тишина здесь была не пустой, а наполненной — давлением воды, беззвучным движением рыб, шепотом течений. Она пыталась понять правила этого мира. Здесь не было дня и ночи в привычном смысле, лишь смена интенсивности света медуз и водорослей. Здесь не было воздуха, но она дышала. Здесь не было тепла, но она не замерзала. Все было построено на его воле, на его магии.
Камышовая завеса тихо зашуршала, и в покои вошла одна из утопленниц. Та самая, что помогала ее одевать, с русой прядью, выбившейся из общей массы темных волос. В руках она держала поднос из плоского серебристого сланца, на котором стояла та же чаша-раковина, наполненная чем-то вроде густого киселя из светящихся речных зерен, и лежали тонкие лепешки из прессованных водорослей.
— Подкрепись, госпожа, — сказала утопленница, ее голос был ровным, как поверхность омута в безветренный день.
— Спасибо, — Арина взяла чашу. Еда была странной — прохладной, солоноватой, но придавала сил. — Как тебя звали… там? На берегу?
Утопленница на миг замерла, и в ее зеленых, как тина, глазах промелькнуло что-то похожее на воспоминание.
— Лада, — тихо ответила она. — Но здесь имена — как старая одежда. Мы их не носим.
— Почему? — Арина посмотрела на нее прямо. — Разве имя — это не все, что остается?
— Имя — это якорь, — покачала головой Лада. — Оно тянет к берегу, к тому, чего больше нет. А здесь… здесь нужно плыть по течению. Его течению.
Она поставила поднос на столик и собиралась уйти, но Арина остановила ее:
— Постой. Расскажи мне. Как здесь живут? Что вы делаете целыми днями?
Лада обернулась. В ее взгляде не было ни сочувствия, ни злорадства, лишь бездонная усталость вечности.
— Живут? — она криво усмехнулась. — Мы не живем, госпожа. Мы пребываем. Плетем сети из русалочьих волос, чтобы ловить сны. Чистим жемчуг, чтобы он не тускнел от тоски. Поем колыбельные малькам, чтобы они росли смелыми. Служим. Ждем.
— Чего ждете?
— Ничего, — просто ответила Лада. — Ожидание — это и есть наша жизнь. Хозяин не любит, когда в его чертогах скучают. У каждой нежити свое дело. Кикиморы латают прорехи в туманах, чтобы с берега не увидели лишнего. Болотники стерегут самые глубокие ямы, где он хранит свои тайны. Русалки заманивают в свои сети лунный свет, чтобы в залах было светло. Все заняты. Все на своих местах.
— А ты… Ты тоже пела? — осторожно спросила Арина.
Взгляд Лады на миг стал острым, как осколок льда.
— Пела. Мой голос был… тише твоего. И упрямства во мне было меньше. —