Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин
«Манию Жизели» как термин для сугубо личного пользования заимствовал у одноименного кинофильма, по какой-то причине мною недосмотренного, – героиня в нем знаменитая русская балерина (кажется, Спесивцева, но могу и ошибиться).
«Мания» – тут, наверное, и расшифровывать не надо, а вот «Жизель» и для самого себя затрудняюсь сформулировать – и не уверен, что нужно делать.
Могу допустить, что кто-нибудь – и не обязательно из недоброжелателей – за меня предположит: «Жизель» для него – тоска по отсутствию способностей, какие необходимы ему для осуществления своих завиральных замыслов.
Или еще грубее: «Сам не знает, чего хочет».
Знать я, может быть, и знаю, но всё ли, что знаешь, точным словом выразишь?
У сна, например, свой язык, на котором он и снится, – язык, понятный-доступный каждому, кто видит сны.
Но отрешившись от сна, его уже по памяти не воспроизвести – на дно памяти выпадает он уже в осадок.
Из этих осадков фантазия писателей – и особенно кинематографистов – создает картины довольно выразительные, но это, повторю, все-таки фантазии на тему снов, и в них сознание преобладает, – а во сне сознательное с подсознательным произвольно перемешано.
Набоков пробовал записывать сны – и Набокову, вероятно, требовался резерв изобразительности. Недавно узнал, что и Битов записывал сны – и, кажется, что-то из своих записей публиковал, помещал в тексты, стилизуя под приснившееся, – могу и ошибаться: Битова плохо знаю, читал только повесть про мотогонки, где сны не цитировались.
А мне приснился сам Набоков, не похожий на свои портреты, но в снах узнаваемости конкретного персонажа своим языком добиваются; не запомнил, что говорил он в моем сне, – весь сон я боялся, что принимает он меня за другого.
В жизни у меня такое случалось. Один раз с космонавтом Поповичем, другой – с кинорежиссером Глебом Панфиловым.
С Поповичем я не разговаривал, между нами сразу же кто-то втиснулся, обнимая космонавта, а космонавт обнимавшему твердил: «Дай поздороваться с хорошим человеком» (за этого неведомого мне «хорошего человека» он меня и принял), но обнимавший так и не дал ему со мною толком поздороваться.
С Панфиловым же мы встретились в Переделкине на открытии ресторана, формально принадлежавшего их с Чуриковой сыну Ивану. С незнакомым мне кинематографистом я не мог не заговорить, с такой радостью он меня издали приветствовал. Из бессмысленности разговора путаница скоро сделалась ему ясной, а я не знал, как из этой ситуации выпутаться, – получалось, что я сам привязался к постороннему человеку.
Битов никогда мне не снился – в жизни видел его лишь однажды, и показался он мне замкнувшимся в осознании своей значимости. Но наверняка в своем кругу был он другим, наверняка, как и большинство писателей, не чужд был и рюмки, так что мое о нем впечатление ни о чем не говорит.
На пути к Жизели не от сна даже следует, я думаю, отталкиваться, а от эстетики-поэтики сна – от свободы обращения со своими сознанием и подсознанием.
Логики же в сновидениях искать не будем, как советовал насчет вообще логики Брежнев в беседе со своим фронтовым товарищем – юмористом Владимиром Поляковым, сочинявшим тексты для Аркадия Райкина.
Лень сэкономила мне много сил на старость – и не она сейчас мешает мне, а мания Жизели.
Снежной зиме 2024 года, казалось, не будет конца – она и на первый месяц весны продлилась, когда и так тяготило уже обилие выпавшего снега.
Не все зимы провел я в Переделкине – две военные, сорок второго и сорок третьего пропустил, но зимы сорок четвертого и сорок пятого очень хорошо помню. Мне повезло, считаю, что в том же самом пейзаже встретил и свою первую зиму, и вот сейчас – восемьдесят четвертую.
Не надо бы в мои годы торопить время, но весну ждал с нетерпением, редким даже для меня, всегда нетерпением мучимого.
Лютый гололед (а я говорю, вернее, пишу о нем в конце марта) отнял возможность долгих прогулок по лесным аллеям, а длительные прогулки люблю больше, чем глубокое кресло, – на ходу мне как-то лучше думается, все, что придумал, придумал на прогулках.
Тренажер-дорожка прогулок не заменяет – на тренажере мысли коротенькие.
Да я еще в приступе ярости (наследство деда-каторжанина) ударил кулаком по панели, где бегут цифры (сколько прошел и за сколько времени), и тренажер отказался служить мне – надеюсь только на то, что сила у меня уже не та и к следующей зиме его еще можно починить.
Весна все равно наступит – и я со своим повествованием в ней продолжусь.
Прошлым летом жена на дальней – мы с ней меньше часа не ходим – прогулке сказала, что смена времен года отвлекает от мыслей о конечности жизни.
Мне бы хотелось прожить в начатом зимой повествовании все четыре времени года.
Ранний «Современник» в самом начале шестидесятых годов поставил свой первый утренник для детей – «Белоснежку и семь гномов».
Я тогда «Белоснежку» Диснея еще не видел, хотя его же мультик о Микки Маусе – мое первое кинематографическое впечатление: сразу после войны мы, дети Переделкина, смотрели этот фильм на даче у Катаева.
Полюбил я мультипликацию, как уже в начале повествования рассказывал, много позднее, но и позднее не спешил отождествить себя с кем-нибудь из рисованных персонажей; я себя и с героями игрового кино никогда не отождествлял.
Не разобрался тогда, что́ заимствовал новый театр у Диснея, а что сами придумали авторы – драматург-сказочник Лев Устинов и режиссер спектакля Олег Табаков. Гномы на сцене казались из зрительного зала огромными (мой друг Боря Ардов изображал Четверга) – по выходным дням артисты играли с похмелья, ребенок из второго ряда шептал весь спектакль: «Ой, боюсь…»
Черепахи в спектакле «Современника» не было.
И только в прошлом году, посмотрев в очередной раз «Белоснежку» Диснея, я понял, что главный персонаж этого фильма (для меня сейчас, во всяком случае) – Черепаха.
Гномы уже ссыпались сверху, а она терпеливо – ступенька за ступенькой – карабкается вверх.
Они свое восхождение завершили. А Черепаха продолжает карабкаться – кто знает, не задержится ли она наверху подольше, чем резвые гномы?
Автор – персонаж
Зимой пятьдесят девятого года, когда и думать не решался, что брошу все на полпути – путем мне тогда