Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин
Прогрессивная часть литературной общественности Рейна все равно осудила, но переводчика Туркменбаши особенно разозлило критическое высказывание поэта Татьяны Бек.
Прежде отношения у них были дружескими – и я помню, как интервью с ним Таня начинала словами: «Нет у меня ближе поэта, чем ты, Женя».
И вот в ответ на Танину критику Рейн стал ежедневно – допускаю, что и в пьяном виде, – звонить ей по телефону с оскорбительными для всякой женщины речами, и психика ее не выдержала (и только ли из-за речей Рейна, мне, знавшему Татьяну не слишком хорошо, судить трудно): через три дня после начала его звонков ее жизнь оборвалась.
Моя жена дружила с Таней – и со всей своей импульсивностью высказалась о поступке Рейна и прервала с ним отношения.
Сам-то Рейн – на то и поэт – в глубине души вину свою за Татьянину смерть чувствовал и мне, встреченному на нашей улице, стал в свое оправдание совсем уж чепуху говорить: «Я тут ни при чем, она спала с Войновичем», – как будто не он, а Войнович терроризировал ее звонками.
Через какое-то время он явился к нам – на другую уже дачу – пьяным и с бутылкой водки (для меня якобы) и твердил, что «пришел помириться с Натой» (так он называл мою жену Наталью).
Рейн сам, уверен, не упорствовал бы в продолжении и тем более в развитии конфликта. Но жена его Надежда была непримирима, как и Наталья.
Кто-то с нашей же улицы мне рассказывал, что Надежда собирает подписи под кляузой, требующей запретить моей жене выступать по радио.
Более того, она запретила Рейну общаться и со мной.
Ко мне приехал младший брат – и поскольку он-то непьющий, я угощал его сухим вином.
Мы сидели с ним на крыльце еще не сгоревшей дачи – и я с крыльца видел, что Рейн вышел из своей калитки и приближается к нам (шагов пять надо было пройти).
Когда открыл он нашу калитку, я отошел на кухню – налить ему рюмку коньяку, а когда вернулся с налитой рюмкой, Евгений, настигнутый окриком Надежды с их крыльца, уже бежал трусцой обратно…
После пожара мы с женой жили сначала в каменном домике, где сегодня живут Рейны.
Домик, по местной легенде, Литфонд построил как дополнительный для свекра жены, когда вошел тот в мировую славу, – и возможным казался приезд к нему корреспондентов со всех концов света. Но романист вознамерился бо́льшую часть года жить в Америке – и в домике поселилась его невестка: по своему положению она заслуживала стать арендатором дачи в писательском поселке.
Мне легко вообразить себя в знакомом интерьере нынешнего Рейна – не видел его лет пять, чем-то он вроде бы болен, но в Литературном институте, слышал, преподает при участии жены. По вечерам горит электричество в окне бывшей комнаты моей жены – это одинокое окно, как и окна фасада, выходит на тоже опустевший после другого пожара участок; ни на одной улице нашего поселка не сгорело столько дач, сколько на нашей улице.
Отношения на Ордынке между нами, молодыми людьми, регулярно бывавшими в доме у Ардовых, строились на взаимной – вполне дружелюбной, однако, – иронии.
К Толе, будучи четырьмя годами его моложе, и к той литературе, какую он со своими питерскими друзьями, уже особо выделенными-оцененными Ахматовой, представлял, я старался, чтобы лица не потерять, относиться без видимого пиетета.
Но даже странно, что я, выросший в Переделкине среди признанных (опала не лишала Пастернака признания) писателей, только сделавшись завсегдатаем Ордынки, осознал величину Ахматовой и понял быстрее, чем от меня тогдашнего можно было ожидать, что эстетическая правота – за этими бесприютными в Москве ребятами, не имевшими надежды на публикации.
Разговаривая с Толей в принятом у нас ироническом ключе, я побаивался быть им прочитанным – я же только начинал публиковать заметки в спортивной газете, – как-то забыл, что и он интересуется спортом.
А он однажды заметку мою прочел – и неожиданно одобрил, поругав лишь за какую-то фразу: посчитал безвкусной для будущего, как предположил Толя, писателя.
Он отозвался о заметке моей и обо мне тогда даже более похвально – сказал примерно то же, что, по словам Довлатова, сказал когда-то ему.
Жаль, что и к своим восьмидесяти четырем годам не заслуживаю того, чтобы воспроизвести здесь оценку Наймана дословно.
Расположение Толи ко мне растянулось на долгую после Ордынки жизнь.
И я не нахожу его расположению другого объяснения, кроме как некого внутреннего родства таких разных, как показалось когда-то Елене Шубиной, людей, – родства, образованного неповторимой никогда потом атмосферой Ордынки времен Ахматовой.
В последние годы нашего общения Рейн при случае меня хвалил, но его похвалам я не очень-то доверял – знал, что часто он говорит совсем не то, что на самом деле думает; и когда слышал от него что-нибудь чересчур уж комплиментарное, спрашивал, скольким людям говорил он то же самое и в тех же выражениях?
Толя Найман к старости сделался мягче до сентиментальности – и, услышав иную из его похвал, я огорчал его сравнением со ставшим ему врагом Рейном.
Правда, и не вполне искренние похвалы от таких тонко чувствующих литературу людей, как он, все равно приятны – ничего так не активизирует тщеславие, как «нас возвышающий обман».
В моем возрасте, конечно, всего бы лучше ни от чьих оценок не зависеть.
Главнее и важнее, если силы остались, двигаться в избранном только для себя направлении, а если нет, то тем более – иначе последние иллюзии утратишь.
В мемуарах спортивного журналиста Евгения Рубина присутствуют и Юрий Трифонов, и Евгений Евтушенко, но всех удачнее изображен у него Сергей Довлатов – как-никак с ним мемуарист был и ближе знаком, и дольше.
Евтушенко и Трифонов спортом интересовались – и читали, конечно, статьи Рубина про хоккей.
Довлатов же до знакомства с Женей Рубиным в Нью-Йорке о нем и не слышал – спортом Сергей не интересовался, что не помешало ему – в своем стиле – подтвердить популярность на покинутой обоими родине.
Когда Рубин (называемый Эдиком Бескиным) приезжал с лекциями в большие промышленные города, то заводы останавливались, пишет Довлатов.
Вроде бы лестное для Рубина преувеличение, но Женя, как и все мы, тщеславный, предпочел бы присутствовать в ставшей столь читаемой прозе под собственным именем.
Но, может быть, как раз