Современники - Юрий Николаевич Либединский
— Тут у нас завязалась одна свадьбишка по соседству. И вот этот товарищ, о котором речь, имея интерес к этому делу, пошел в церковь поглядеть. И встретил там одного нашего кандидата партии, Шумилина. «И ты здесь?» — «А ты?» Обоим стыдно стало, значит…
Рассказав об этом происшествии, которое мне кажется забавным, он садится. Но никто не смеется. Слышно, как скрипят скамьи. Поднимается большого роста человек со светлыми усами и красным, словно сейчас из бани, лицом и говорит придушенным голосом:
— Мы тут же оба ушли из церкви. — И он исчезает, словно его сдернули.
Председательствующий, секретарь ячейки, стучит карандашом о чернильницу.
— Мое мнение — подождать с ним, — говорит с места тот, кто рассказал историю встречи в церкви. — Я не спорю, парень он сознательный. И надежный. А в церковь ходить для того, чтобы поглазеть, — это ни к чему.
— Погодим, пусть образуется, — говорит секретарь ячейки. — А Шумилину сделаем замечание, кандидатскую карточку получил, значит соблюдай…
Собрание одобрительно гудит. Обсуждение вопроса закончено.
Обсуждается еще несколько кандидатур, и снова об одном из подавших в партию сообщают, что он венчался в церкви. Я, судя по предыдущей истории, уверен, что и этого в партию не примут. Но нет…
— Вернулся он из Красной Армии домой и встретился тут с одной, вдова с детьми. Она его одела, обула. Восемь месяцев жили вместе, потом она говорит: «Хочешь, не хочешь, а венчайся в церкви, а то я от тебя уйду…» И такое она ему влияние на чувства сделала, что он поторопился, пошел в церковь и венчался. Но к обрядности настроен холодно, в церковь ни ногой…
На задних скамьях слышно похохатывание.
— Парень встает на нашу платформу, уже поднял ногу одну, — говорит Николай Яковлевич Иванов, один из самых старейших, влиятельных членов партии на заводе. Со своей сильной фигурой, смелым лицом и красивыми, пышно-рыжими усами, он похоже, что сошел с плаката. В Октябрьские дни Николай Яковлевич был районным организатором Красной гвардий в Замоскворечье. Это он задержал Каплан после того, как она стреляла во Владимира Ильича. Говорит он хорошо, увлеченно, легко подыскивая слова, порою неожиданные, и его слушают с одобрением.
— Рабочий он хороший, — добавляет кто-то невидимый из глубины собрания.
— Он не только хороший рабочий, а хороший работник для партии, — поправляет кто-то. — А что он венчаться пошел, это можно понять… В профсоюзной работе еще при старом режиме участвовал, членские взносы собирал, дело тоже и мелочное и щепетильное, а у него всегда в порядке! — быстро говорит кто-то из-за спины.
Облик человека ясен! Все руки подняты.
Называется следующая кандидатура и зачитывается заявление машинистки из конторы завода:
«Я его называю гражданином по привычке, но он недостоин этого названия за свои поступки — недостоин!»
Поступки — это участие обсуждаемого в каком-то хищении. Правда, народный суд оправдал за недоказанностью. Но здесь судят строже, и заявление машинистки убеждает своей нервностью, искренностью.
— Как же, мы были на суде, — говорит один из рабочих, еще молодой, несколько болезненного вида, секретарь завкома Давыдов. — И был после суда разговор, так он (речь идет о вступающем в партию) говорит: семейные обстоятельства. А какие у него семейные обстоятельства? Всего он и жена…
И чей-то густой голос произносит:
— Мне думается, едва ли он принесет пользу партии.
И решение принимается, четкое, беспощадное, справедливое решение.
— А кто за него ручался? — спрашивают с места.
И приходится сознаваться: ручались за него три старых человека. Их тут же порицают, напоминают об имени Ленина.
Переходим к обсуждению следующей кандидатуры.
— Он вчитанный. Развитый! Но меньшевистски настроен. Я его спрашиваю: «Что тебя заставляет идти в партию?» А он: «Я для критики иду в оппозицию». Так зачем же тебе вступать? Будь в оппозиции, а не в партии.
— Как же! — подтверждает кто-то. — Я им земляк. Мы оба из Брянска. У него и отец и все дядья торгаши.
На лицах собравшихся появляются улыбки, все голосуют против.
Когда прочли, что один из вступающих не выполнял приказов Керенского, снова видны улыбки.
— А кто их выполнял?
— Кто хочет сказать «за»?
— Не «за», а мимо! Он всегда против евреев орет! «Я, говорит, иду в партию потому, что партийцу легче везде должности дают…»
Руки поднимаются дружно. Во вступлении в партию отказать.
— Этот старик, который где бы ни стоял, куда бы ни пошел, везде агитирует за советскую власть. Как видит — три человека собрались, тут же подходит, начинает агитировать…
Рекомендующий тоже человек уже старый, с живыми, добрыми глазами. Говорит он легко, просто.
— А по-моему, он из партии выходил? — спрашивает его секретарь ячейки Ларионов.
Снова тишина, требовательная, настойчивая. С места встает небольшого роста человек — в густой бороде его поблескивают седины, — говорит взволнованно и угрюмо:
— Из партии я выходил потому, что назначили комиссаром продотряда в девятнадцатом году. А я печник, неграмотный человек, вот и вышел.
— Как старика, его можно для примера держать… — говорит кто-то.
Но тут слово берет рекомендовавший печника, круглолицый Данилов, один из самых старых членов партии на заводе.
Он сразу уловил оттенок фальши в этой реплике.
— Нам для примера есть Ленин, и больше нам никто не нужен. А что он из партии вышел, так и вернулся. Он сам идет навстречу всем вопросам и разрешает как коммунист все эти вопросы беспартийным. Давай голосуй! — говорил Данилов повелительно и первый поднимает руку.
Глаза его блестят, старое лицо разрумянилось, и за ним поднимают руки все…
Такими навсегда запомнились мне эти усталые после восьми часов работы, напряженные лица, эти взволнованные голоса, эти высокой требовательностью проникнутые речи, в которых припоминались мелочи поведения, особенности характеров. «Очень уж он боязливый товарищ, — сказали об одном, — кроме плохих слов (подразумевались ругательства), ничего от него не услышишь. Мне-то думается, что едва ли этот человек сделает пользу партии».
Собирая материал для стенной газеты, я много часов проводил на заводе. Если материал не приносили, я сам шел в цех, разыскивал рабкора и брал у него заметку, а то, случалось, и записывал ее прямо с его слов, тут же, у станка.
Задержавшись на заводе, я подчас и обедал тут же, в рабочей столовой. Обед стоил на новые деньги от двадцати четырех до тридцати двух копеек. Это был сытный, добросовестно приготовленный обед, — на второе можно было взять или мясное, или кашу. Именно здесь, в столовой, особенно чувствовались благодетельные последствия финансовой реформы: советская копейка стала полновеснее и значила неизмеримо больше отмененного