» » » » Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин

Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин

Перейти на страницу:
как лучше назвать наш адрес, поймут ли, что заезжать надо с Капельского переулка, не лучше ли назвать ориентиром магазин «Ароматный мир»? Впрочем, работай «Ароматный мир» ночью, скорую и вызывать не надо. Шутка для сугубо внутреннего пользования успокаивает меня – и я засыпаю. Одним днем волнения остается меньше.

Несколько минут после вновь удачной процедуры-операции я чувствую расположение хирурга к себе как к результату только что проделанной работы, очередному успеху – успеху отчасти и моему: мне понравилось, как привычно держался я на операционном столе – не стариком-инвалидом, а весельчаком.

Но через несколько минут фигурант следующей операции вытеснит меня, как обычно, из сознания спасителя-хирурга – он отправится спасать очередного пациента – и я актерски ревную Романа Юрьевича к этому пациенту.

Однако удаляющийся от стола, где еще лежу я, хирург (следующая операция у него в другой операционной) задерживается – и неожиданно (подобный вопрос уж скорее бы задал благодетель-академик) спрашивает, пишу ли я сейчас какую-нибудь книгу.

Я отвечаю, что пишу, но вот напишу ли, зависит от него, продлевающего мое существование, – и мой ответ почему-то хирурга смешит.

Возникает поворот в моем автобиографическом сюжете – теперь продолжение-развитие окажется в зависимости не от способностей автора-персонажа, а от таланта персонажа-хирурга.

Кто бы предположил (а кому, кроме меня, и предполагать?), что визиты – через день – младшего брата с медицинской целью скрасят мое пребывание в Москве – волнение-то мое тревожное сложно объяснимо. Объяснима лишь тревога за жену, года полтора за границу не ездившую: последняя поездка сложилась неудачно, полгода лечения потребовалось для восстановления, слава богу, обошлось, и жена за это время пять пьес сочинила – а вы говорите: Николай Островский…

Подсознательно-сознательно (отчасти) я на многих страницах своего повествования защищаюсь от постоянной критики младшего брата тем, что портретирую себя по ходу рассказа в русле его ко мне претензий: эгоизм, малая образованность и что-то еще (выделил главные).

Тем же внутренним признанием известной справедливости этих претензий защищен при нынешнем общении с ним – и последнее десятилетие конфликтов у меня с ним нет: взаимная ирония с элементами самоиронии разоружает оппонента.

Вот пример начала его обычного со мной разговора: «Был такой ученый Исаак Ньютон – даже ты, наверное, о нем слышал…»

Младший мой брат ощущает себя – с учетом всех видимых им во мне недостатков-пороков, не говоря уж о несовершенствах, – старшим, но, помогая мне (я-то ему ни в чем не могу помочь), он держится так, как должен держаться младший брат со старшим.

Он считает, что жили мы – в смысле росли-взрослели – на разных планетах. Может быть, но сейчас мы – по нынешним временам – все же на одной: расхождения наши по большей части в нюансах, в самом главном мы приходим к согласию.

Меня если что и выводит из себя, так это манера брата разговаривать – тон, в каком говорит он обычно правильные вещи, почти всегда меня раздражает, что не мешает мне ценить его как собеседника – как собеседник он гораздо оригинальнее всех друзей моих и знакомых, но языком общения они всего чаще избирают слоганы-стереотипы, переиначенные, а то и прямые цитаты – и мои друзья и знакомые в общении приятнее моего всегда умничающего брата.

Он не устает говорить, что у меня невозможный характер, – и отмечает, что у его сына Кеши, моего племянника, дядин характер, но и я своему сыну Павлу, уже его племяннику, всякий раз замечаю, что странностями своими он живо напоминает мне дядю Мишу.

Я живу в Москве недалеко от Кеши, но в новом веке и не видел его. Миша и Павел живут около метро «Аэропорт», но тоже не видятся.

Миша большую часть жизнь ближе был к нашим родителям, считает, что лучше понимал их, лучше изучил характеры отца с матерью, – и любит ловить меня на генетических с ними рифмах.

Я и не спорю – все дети, особенно к старости, напоминают (и самим себе втайне прежде всего) родителей: или и отца и мать, или уж кого-то одного из них. Но почему брат видит сходство только во мне, хотя говорит с отцовскими интонациями он, а не я?

Казалось бы, со своей тревогой я должен обратиться к брату – психологу-психоаналитику (ученым он считает себя в первую голову, потом уж литератором – литературные способности у него разнообразнее моих: он и поэт, и прозаик, и драматург, и, я бы сказал, определеннее, чем у меня. Мне брат отводит сегодня роль мемуариста, на другое не тянущего, но публиковаться мне легче, я менее оригинален), но мне кажется, что со своими тревогами разобраться смогу только сам.

Моя жена покупала для сиделки, любимой нашей Маши, противотревожные средства, которые продают в аптеках без рецепта, и такие же таблетки предлагает сейчас мне, но без постоянных тревог я перестану быть собой – и с такими снадобьями повременю.

Что я что-то до сих пор пишу, я брату не говорю – в подвиги стариков мой почти восьмидесятилетний брат не верит, – себя он, надо понимать, относит к исключениям, как всегда, по его мнению, обгоняющим время.

Что же делать – эксперимент я ставлю над собой, и я себе в данную минуту интереснее нового поколения; я вообще больше верю в индивидуальности с их судьбой-несудьбой, а не в поколение, старое оно или новое, – новое мне еще не доказало, что лучше-талантливее оно старого.

Как-то Евгений Рейн, многолетний, между прочим, профессор Литературного института, наставляющий молодых поэтов, сказал мне, что не рвется выступать в аудитории сочинителей стихов иного толка, что для них он неинтересен, поскольку «смысловик», – я впервые услышал такое определение и, как показалось мне – по верхоглядству, – понял образ этого размежевания и в противоположность общепринятому мнению поколения ощутил нечто себе близкое.

Моя жена относится к моему брату, не разделяя его эстетики, но понимая и ее резоны, лучше, чем он к ней, совершенно ничего о ней толком не зная и отрицая заведомо все, что получило признание, – она же видит в нем фигуру литературного (ее выражение) пейзажа, говорит: «Миша радикальнее всех нас».

Я не настолько просвещен – и эта радикальность мне недоступна.

Словом, к брату моему очень подошло бы почтительно-ироническое высказывание Довлатова про Толю Наймана о знании всех тайн литературы прошлого и будущего. Добавлю: как и тайн вообще всего на свете. И если это придает брату уверенности в себе, то мне – с моей рефлексией (Миша тут же сказал бы, что я не понимаю истинного смысла термина) – нет

Перейти на страницу:
Комментариев (0)