» » » » Не кошерно - Лебрута алей Ла

Не кошерно - Лебрута алей Ла

Перейти на страницу:
влюблённого сумасшедшего. Это лучший вид.

Смеюсь.

— Я подумаю.

— Сколько?

— Не знаю. Но... недолго.

Его глаза — загораются.

— Недолго — это сколько?

— Это... не «нет».

— Это — почти «да»?

— Это — «подожди и увидишь».

Он улыбается.

Целует меня.

Нежно.

Глубоко.

— Я подожду, — говорит. — Сколько нужно.

Гуччи запрыгивает на кровать.

Смотрит на нас.

«Вы закончили свой „отпуск"?»

— Пока нет.

«Когда закончите?»

— Никогда.

Она фыркает.

«Люди — странные существа».

— Это называется — любовь, Гуччи.

«Это называется — безумие».

— Иногда — это одно и то же.

Она уходит.

Хвост — трубой.

Недовольная.

Но — смирившаяся.

Смотрю на Давида.

На этого мужчину.

Который ворвался в мою жизнь три недели назад.

Разрушил всё.

И построил заново.

Что-то новое.

Что-то странное.

Что-то — некошерное.

Но — правильное.

Впервые — правильное.

— Давид.

— М?

— Спасибо.

— За что?

— За отпуск.

Он смеётся.

Обнимает меня.

Крепко.

Тепло.

— Это только начало, — шепчет.

— Начало чего?

— Всего.

ЭПИЛОГ

Девять месяцев спустя.

Октябрь.

Москва.

Я стою у зеркала в белом платье и пытаюсь понять, как это произошло.

Рита Гольдман.

Тридцать девять лет.

В свадебном платье.

В своём свадебном платье.

Двести восемнадцать свадеб за спиной — включая майскую свадьбу Лии и Марка в Тбилиси, где Давид сделал мне предложение прямо посреди лезгинки, а тётя Нино уронила бокал с вином на платье невесты, но Лия сказала «это к счастью» и оказалась права.

И вот теперь — моя.

Своя.

Наконец-то.

Бабушка бы сказала: «Ну слава богу, я уже устала переворачиваться в гробу».

Мама говорит это вслух.

Прямо сейчас.

За моей спиной.

Сквозь рыдания.

— Мама, ты захлебнёшься.

— Еврейская мать не захлёбывается! Еврейская мать — плавает в собственных слезах! Пять тысяч лет тренировок!

— Это биологически невозможно.

— Это духовно возможно! Не спорь с духовностью!

— Мама, это счастливый день.

— Я знаю! Поэтому плачу вдвое сильнее! Когда грустно — плачешь. Когда счастлива — рыдаешь. Это математика, Рита!

— Это не математика.

— Это еврейская математика! Древнее алгебры! Авраам плакал, когда родился Ицхак! От счастья! Это традиция!

Не спорю.

Бесполезно.

Когда мама призывает Авраама — битва проиграна.

— Рита.

Голос мамы меняется.

Тихий.

Серьёзный.

Без истерики.

Это пугает больше, чем рыдания.

Оборачиваюсь.

Она смотрит на меня.

Глаза — красные, опухшие. Тушь — на щеках чёрными реками. Волосы — которые она укладывала три часа — уже не те.

Но она — красивая.

Моя сумасшедшая, невозможная, любимая мама.

— Я должна тебе кое-что сказать.

— Что?

Она набирает воздух.

Как перед прыжком в холодную воду.

— Я была неправа.

Тишина.

Где-то в мире падает метеорит.

Где-то замерзает ад.

Где-то свинья отращивает крылья и летит бизнес-классом.

— Мама, повтори.

— Не заставляй меня.

— Мне показалось, ты сказала...

— Я была неправа! — она всплёскивает руками. — Вот! Сказала! Довольна?! Записывай! Передавай потомкам! Твоя мать признала ошибку! Раз в жизни! Больше не будет!

— В чём неправа?

Она вздыхает.

Берёт мои руки.

Её пальцы — тёплые, слегка дрожат.

— Я всю жизнь говорила тебе — мужчины уходят. Все. Всегда. Не верь, не надейся, не привязывайся. Выходи за Аркадия, у него «Тойота» и стабильность.

— Ты это действительно говорила. Регулярно.

— И я была... — слово застревает у неё в горле, как кость, —...неправа.

— Почему?

— Потому что этот твой... Давид... — она произносит его имя, как будто пробует незнакомое блюдо, — он просидел под твоей дверью семь часов.

— Шесть с половиной.

— Семь! Любовь Михайловна засекала по минутам! Звонила мне каждые полчаса! Я всё записывала!

Конечно записывала.

Конечно.

Любовь Михайловна — глаза и уши подъезда.

Мама — главный штаб.

У меня никогда не было шансов на личную жизнь.

— И что? — спрашиваю.

— И то! Твой отец не высидел бы и пятнадцати минут! Он ушёл за хлебом — и вернулся через три года! С секретаршей! Этот твой Игорь — тоже! Написал сообщение и исчез! А этот... Давид... Семь. Часов. На бетоне. Без еды. Без воды. Без телефона.

— Телефон у него был.

— Не перебивай! Суть в том, что... — она сглатывает, —...он не ушёл. Он сидел. И ждал. Пока ты не будешь готова.

Молчу.

Она права.

Он ждал.

Когда я была не готова — ждал.

Когда я кричала на него через дверь — ждал.

Когда я говорила «уходи» — не ушёл.

— Это, — мама поднимает палец, — кошерно. Понимаешь? Не «Тойота». Не стабильность. Не Аркадий с его ушами, из которых растут волосы. Это — кошерно. Мужчина, который ждёт. Мужчина, который возвращается. Мужчина, который сидит на бетоне семь часов ради моей дочери.

— Шесть с половиной, — повторяю машинально.

— Семь! Я округляю в твою пользу! Так делают все еврейские матери!

Свадьба — небольшая.

Сорок человек.

Никаких голландских лебедей.

Никаких оркестров из Вены.

Никаких тортов в семь ярусов, для которых нужен инженер.

Просто — люди, которых мы любим.

Мама — плачет в первом ряду.

Тётя Соня — прилетела из Хайфы, привезла троих кандидатов «на всякий случай», но кандидаты ей больше не нужны.

Женя — в платье с декольте до пупка, отвлекает на себя всех мужчин, включая раввина.

Нана — прилетела из Тбилиси с двумя чемоданами хачапури.

Тамара — тоже здесь, но смотрит на грузинского парня, который приехал с ней, так что опасность миновала.

Лия и Марк — сидят в третьем ряду, держатся за руки, смотрят на нас, и я думаю: вот с чего всё началось. С этой женщины в аэропорту. С её веры в незнакомку.

И — он.

Давид.

Стоит под хупой.

Смотрит на меня.

Этими своими глазами.

В которых — всё.

Иду к нему.

Медленно.

Ноги не держат.

Платье — простое, шёлковое, без кринолина и страз.

Букет — белые розы.

Сердце — в горле.

Он улыбается.

Я улыбаюсь.

Мама рыдает громче.

Тётя Соня шепчет молитву.

Раввин терпеливо ждёт.

— Рита Гольдман, — говорит раввин, — согласна ли ты взять этого мужчину в мужья? Любить его, уважать, поддерживать — в болезни и в здравии, в богатстве и в бедности, пока смерть не разлучит вас?

Смотрю на Давида.

На это лицо — которое знаю наизусть.

На эти глаза — в которых до сих пор голод. После девяти месяцев — голод. Как в первый день.

На эти руки — которые держали меня в темноте. Которые не отпускали. Никогда.

— Да, — говорю.

Тихо.

Раввин наклоняется.

— Простите?

— Да! Согласна! Очень согласна! Безумно согласна!

— Достаточно одного «да», — раввин улыбается.

— У неё всегда слишком много слов! — кричит мама из первого ряда. — Вся в меня!

Давид разбивает бокал.

Ногой.

Как положено.

Все кричат:

Перейти на страницу:
Комментариев (0)