» » » » Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио

Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио

Перейти на страницу:
Конец ознакомительного фрагментаКупить книгу

Ознакомительная версия. Доступно 53 страниц из 348

– Какое же это слово?

– Волнение.

– Чувство важнее разума?

– Конечно.

– Как же, как же, волнение – мы с него начинали, а потом…

– Сорока бочками арестантов его подменили, – подсказал, как если бы дал слово Анюте.

– Да, правда, сорока бочками: и время проходит, пугая нас, смертных, и чёрт с Богом, такие непримиримые, потихоньку соперничают, дополняя один другого, топчутся на зыбком пятачке мистики, и невидимый автопортрет автора-творца улыбается из каждого ребуса. И теперь, мой беззубый, но кусачий профессор, действительно на тебя одного надежда, – тряхнула головой, взмахнула рукой. – Ты вот говоришь-рассуждаешь, а я, разволновавшись, проникнувшись, поверив тебе, поверив даже в обязательность, для моей же пользы, непонимания, всё равно мучаюсь, оттого что так и остаюсь во тьме, в лучшем случае – в тумане. Правда, я неисправима – мне сейчас, после разложения простого слова «волнение» на столько заумных слов, означающих отдельные деяния-состояния, всё равно какого-то ясного и конкретного объяснения не хватает, объяснения всего сразу. Ну-ка, постарайся ещё разок, надуй посильнее щёки, – надкусила «раковую шейку», смешно сморщилась: – В зубах вязнет.

– Повторяю: ёмким объяснением всего сразу и было простое слово «волнение», которое отражало наше внутреннее состояние во всей его полноте и, стало быть, включало в себя множество сложных смыслов. В самом искусстве ведь, как ты сказала, никакого занудства нет, искусство вызывает в нас возвышающее волнение и – спасибо за это. А занудство возникает при дурном аналитизме, при наших попытках разъять-понять-назвать. Поэтому больше сегодня не буду надувать щёки. Вернёмся-ка лучше в алупкинский дворик, где всё привычно-предметное, ясное и конкретное когда-то тебе всё же показалось ненастоящим, будто бы находящимся в запредельном мире, что нас – пусть не без помощи имбирной – и настраивало, надо думать, на поэтический лад. Вспомни, ты разволновалась тогда? Но объяснение волнения – то есть всего в целом и сразу – снова потребует занудного аналитизма или – поэтичности. Нам сейчас, наевшись занудства, хочется поэтичности, правда? Это и будет ведь ударом озарением по озарению. Не позабыла стишок Гены Алексеева, который он нам читал в Алупке?

Взял книжечку Алексеева со страничками машинописи, самим Геной переплетённую; полистал:

Куда же ты?
Туда, в запредельность.
Хочу поглядеть,
что там и как.
Ну и беги в свою запредельность,
коль охота!

Откуда ты?
Оттуда, из запредельности.
Чёрт знает, что там творится!
Вот видишь!
Посидел бы лучше в кресле
у горящего камина!

Куда же ты опять?
Туда, в неведомое.
Быть может,
там меня ждут.
Ну и катись в своё неведомое,
ну и катись!

Катя радостно заморгала, подбородком упёрлась в плечо читавшего Германтова и в книжку заглядывала, угадывая скрытый ритм, покачивалась и подбородком на плечо нажимала.

Откуда ты опять?
Оттуда, из неведомого.
Меня там никто не ждал.
Вот то-то!
Посидел бы лучше на брёвнышке
в лесу у костра!

Но где же ты теперь?
Здесь, в непостижимом.
Давно собирался
сюда заглянуть.

– Как же, вытаращила глаза и вижу: удивительное – рядом! Вот сейчас-то мнительные все страхи – побоку, всё – нормально, всё, кажется, как бы ни вибрировали сначала смыслы, а поняла, всё-всё, и нет уже ни темноты, ни тумана, – Катя положила голову ему на плечо, неожиданно рассмеялась.

– Наконец-то повеселела, но в чём соль? Что рассмешило?

– Я и тебя сейчас рассмешу, надорвёшься.

– Держусь за живот!

– А смех – без причины, почти без причины. Вот ты мне всё как взрослой объяснял, занудничал, но я-то детских ждала ответов, а не дождавшись, сама себя решила развеселить. Я вспомнила почему-то роскошную беловолосую скандинавку из «Сладкой жизни», ну эту, как её… Аниту Экберг, вот уж кто каланча, так каланча, она, по-моему, чуть ли не выше двух метров вымахала…

– Ну и что? А-а-а, догадываюсь, позавидовала тому, как она в барочной ванне Треви плескалась, себя на её месте вообразила?

– Не-е, не угадал! У Феллини тоже мистика разлита по кадру, у него чуть ли не каждый кадр прямо-таки разбухает от мистики, только у Феллини незанудная какая-то мистика, правда? Мне сейчас кажется даже, что – простодушно-детская, безыскусная и вовсе не нуждавшаяся в том, чтобы Адам обрёл вновь невинность. Да? И даже кажется мне сейчас, что мистика бывает горячей! А вспомнила я почему-то сейчас, как залезла беловолосая кинозвезда-каланча на крышу Святого Петра и, глянув вниз с верхотуры, спросила: а где же здесь кампанила Джотто?

Плечи дрожали от смеха.

– Но мне тогда, в кино, да и сейчас тоже ещё и по другой, сугубо своей причине стало смешно, я к себе не купание в фонтане, а ту сценку на крыше собора примерила: мне всегда ведь мало того, что я вижу, всегда мало; то, чего нет, увидеть хочу не обязательно на втором, но и на первом плане; думаю, от жадности моих глаз Бернини бы в гробу возмущённо перевернулся, погляди я на его помпезную площадь: мне там, боюсь, мало было бы обелиска, круглых фонтанов, овала колоннады…

* * *

И о многом говорили они, гуляя.

Сколько неожиданного, когда бывали они вдвоём, находили они в давно знакомом, в хрестоматийном, в этом вольно-размашистом, ветреном, хотя сковавшем полноводную реку, строго обстроенном имперскими камнями приюте Прекрасного; в приюте обнаруживалось столько индивидуальных ниш… Удивительно ли, что они, гуляя, переписывали для себя историю архитектуры? О, они ведь были и контрастными, и родственными натурами, как дополняли они друг друга, как непроизвольно помогали друг другу достраивать свои личности… И ко всему они, когда бывали вместе, владели искусством телекинеза, взглядами своими передвигали памятники, впечатлениями меняли-обогащали «общие места» города, при этом заведомо отчуждённые камни, скадрированные неожиданными их взглядами, словно бы размягчались, теплели, да и сами они, сверхактивные зрители, менялись от направленной будто бы вовне активности зрения. Как-то стояли под аркой Росси, и Германтов – о, он, будущий автор «Семи с половиной взглядов на Рим», взглядов, собственно, и собравших пространственно-временные локусы Рима «В ансамбль тысячелетий», он, нашедший особый ракурс для «Лона Ренессанса», уже тогда умел удивлять выбором точек и углов зрения, ракурсами увиденного! – задрал голову, и Катя собезьянничала, тоже резко задрала-запрокинула голову. Это было открытие: окно в небо! В нём плавали облака…

Тоже – «незримая форма»?

Да, да, в известном смысле, – тоже… Фрагмент пустоты: незримое в материально-зримом; пробоина в непреднамеренность, сделанная в преднамеренно отформованной художественной материи?

Какая же сложная объёмная рама была у этого неожиданного окна! Расточительная странность – весь огромный Главный штаб понадобился для создания этой жёлто-белой рамы; и ещё: они не под аркой стояли, а – между арками…

Вспоминался, конечно, римский Пантеон, большим круглым глазом своим в центре кессонированного купола смотревший в небо; недавно изучали вклейку-картинку в старинной книге.

Однако тут – не античный Пантеон, не Храм богов; но – попутно об этом не могла не подумать Катя – какая-то аналогия ведь была и со скульптурой Цадкина, у которой насквозь была пробита грудь, отдалённая аналогия, но была; однако тут окном-глазом, если угодно – окном-оком, неожиданно обзавёлся вдруг городской, помпезно торжественный, хотя ничуть не претендовавший на сакральность ансамбль!

Да, объёмно-пространственная рама, сложнейший оклад для подвижной картины неба, оклад, собранный из четырёх попарно одинаковых, обрамляющих и тесное земное пространство, и проём в небо стен, – две фасадные плоскости арок: одна, залитая солнечной желтизной, с белой тягой, белым профилированным карнизом, другая, такая же, но – с прозрачной собственной тенью, и две поперечные стены с рядами окон: одна с густой, косо падающей тенью, другая… И жёлтенькие, огибавшие карниз водосточные трубы в углах, и лепные мелочи, множество мелочей, как то: круглые медальончики с львиными масочками, модульончики с акантами, сухарики, прочая карнизная дребедень; как трудно пересказать привычное, но увиденное – экстатично, в резко неожиданном ракурсе! Короче: пространство между арками – будто бы внутренний, хотя и проходной двор… Но не забудем, что мы сейчас вдруг посмотрели вверх! Небесный проём раздвигал-распирал упругие дуги двух огромных высоких арок с кессонами на их сводах, да ещё одна из этих арок была как бы сдвоенной, спаренной, – внешняя из составляющих её арок с учётом направления улицы была повёрнута к другой, внутренней, под углом… Межарочное пространство как бы вносило неожиданно живой диссонанс во внешне упорядоченную, центрированно-осевую форму, которой в соответствии с канонами классицизма надлежало кичиться иллюзорным совершенством своим; такой вот получился ампир. В центре непогрешимой декорации Росси угнездился какой-то сложный пространственный шарнир, сопрягавший спокойную, даже вяловатую, схематизированную полуокружность Главного штаба со скрытым напряжением всей уличной сети города; да, вполне функциональный, всего-то «поворотный» шарнир этот, сориентированный проёмом главной штабной арки по центральной оси Дворцовой площади, по сути неожиданно поворачивал взгляды тех, кто до этого безмятежно шествовал по Большой Морской улице, на Александровскую колонну и Зимний дворец; да, поворачивал взгляды, мы в восхищении застывали… О, мы ведь редко задираем головы вверх, чаще смотрим прямо перед собой или, положим, по сторонам, но пространство между арками, пространство-форма россиевского шарнира, оказывается, при этом ещё и представало в качестве особого, приворожённого небесной глубиной взгляда-глаза. Точнее – хотелось бы выразиться точнее, – не бесконтрольного взгляда-глаза, а пустой прямоугольной, как стационарный видоискатель, глазницы, благодаря наличию которой любому из нас, если духовная жажда замучит, дано увидеть скадрированные облака, звёзды.

Ознакомительная версия. Доступно 53 страниц из 348

Перейти на страницу:
Комментариев (0)