Возвращение - Елена Александровна Катишонок
Тётка, с её похожими один на другой невзрачными нарядами — тёмная юбка, светлая блузка, сверху шерстяная кофта, шедевр местного трикотажного комбината, и робкая розовая помада — тётка выглядела до стыдного заурядной рядом с сестрой. Причёску не меняла никогда: густые седые волосы, с обеих сторон укрощённые приколками, уложены в шестимесячной завивке («вечномесячная», шутила мать). Пудрой не пользовалась («от пудры морщины»), и Ника с испугом всматривалась в мамино лицо, которому коварная «рашель» угрожала морщинами.
Морщины достались тёте Поле и старательно прочертили на лице возраст. Впрочем, кого удивляли морщины на лицах школьных учителей? Тётка преподавала русский язык и литературу, чему нисколько не мешали «вечномесячная» завивка, однообразная одежда и розоватая, словно губы обветрены, помада. Полина жестоко мучилась от больных косточек на ногах, а потому была обречена круглый год носить уродливые ортопедические ботинки вроде лыжных, с высокой шнуровкой, всегда почему-то чёрные. Ботинки ли тому виной или воспалённые косточки, но тётка ходила, ставя ноги носками вразлёт, как балерина, и спину держала всегда прямо. Менять одежду, причёску, не имея возможности надеть обыкновенные лодочки или босоножки?.. «У неё нет своей жизни», — повторяла мать. Под «своей жизнью» подразумевалось отсутствие мужа.
Был ли он когда-нибудь, муж или любовник, или тётка всю жизнь прожила с матерью — сначала от отсутствия вариантов, а затем от невозможности уйти, оставив её больную в одиночестве? Нике трудно было представить послевоенную молодость обеих сестёр, а кто сумел бы? Разве родители существовали, пока не было нас? Да, жили, росли, менялись и взрослели, но это были просто дети из фотоальбома, чертами похожие на нас, хотя нас и в помине не было. На снимке, где Лидии двадцать шесть лет, она выглядит намного взрослее двадцатишестилетней Ники как раз потому, что в этом возрасте она уже была матерью.
Если у Полины была «своя жизнь», то спрятала она её далеко и надёжно. Нике с Аликом она досталась готовой тётей Полей, маминой сестрой, которая работала в школе, выразительно читала вслух и заботилась о больной бабушке.
Любила детей — как племянников, так и учеников. Любила и знала литературу; умела заразить этой любовью. Бо́льшую часть урока она проводила на своих больных ногах: «Не могу же я сидя рассказывать о Гоголе». Позднее Ника поняла тётку, когда сама стояла перед классом, объясняя новый материал, будь то круговорот воды в природе или строение клетки.
…Дома тётя Поля меняла безобразные тупорылые колодки на тапки, а неприметную каждодневную одежду на мягкий фланелевый халат. Мать — по контрасту — халаты никогда не носила, как и тапочки: ненавидя то и другое («что я, баба?»), носила дома платье и лодочки на танкетке вместо каблуков, оставаясь почти такой же элегантной, как у себя на работе.
…До Франкфурта больше пяти часов. Самолёт застыл неподвижно в ночном небе, и люди в креслах тоже застыли неподвижно: кто спал, укутавшись в одеяло, кто оцепенело пялился в телевизор, и на крохотном экранчике бесшумно и неистово метались фигурки, лица, что-то летело, вспыхивало беззвучными взрывами, словно компенсируя статичность окружающего. Время замерло.
…На следующей фотографии мать одна, в полный рост, с той же задорной улыбкой. Руки сложены впереди, как на ренуаровском портрете Жанны Самари, словно она вот-вот протянет их навстречу желанному гостю. Дата не обозначена, только написано: «Сергею». Ника взяла её из письменного стола после ухода отца.
Изменилась вся квартира. Раньше одна комната называлась «папиным кабинетом». Кроме письменного стола, там стояла тахта с поэтическим названием «Лира» и книжная полка. Книжки стояли скучные: «Финансы и кредит», «Бухгалтерский учёт» и другие, столь же увлекательные, с разлохмаченными корешками. Когда братишка заходил, папа вставал из-за стола, хватал его на руки и подбрасывал вверх. Алик визжал — от восторга, страха, счастья; папа смеялся. «Нику покидай!» — задыхаясь, просил Алик. Отец хмурился: «Ника большая». Она давила в себе обиду: когда я была маленькая, он меня тоже подбрасывал к потолку, я просто забыла.
Как-то папа задумал научить её шахматам и позвал в кабинет. Он быстро расставил фигуры и начал показывать ходы: брал сильными пальцами то одну, то другую, передвигал, поминутно спрашивая: «Поняла?»
Ника послушно кивала, но повторить почти ничего не смогла. «Тура, понимаешь? А это ферзь». Он сдерживал раздражение. «Нет! — Так нельзя ходить, это король. Я тебе объяснял; повторим. Это что за фигура?»
— Пешка.
— Ну, слава богу. Следующая, вот я держу?
Дураку ясно; Ника радостно выкрикнула:
— Лошадка!
— Что?!
— Ну, лошадь.
— Лошадь?! Скажи ещё — кобыла!.. В шахматах нет лошадей! — и гневно сгрёб фигуры в ящик.
Она возненавидела шахматы, но нарочно заходила в кабинет, когда папа уезжал в командировку. Тогда можно было попрыгать на упругой тахте. Пускай он Алика кидает, я сама до потолка взлетаю. Главное — тщательно расправить накидку после прыжков.
Отца часто не было дома по несколько дней, иногда неделю. Как-то, лёжа на тахте, Ника заметила несколько книжек, задвинутых в дальний ряд нижней полки. Книжки были загадочные: «Пособие для следователей» в серой затёртой обложке, «Нервные расстройства» и тёмно-зелёные тома Диккенса, не уместившиеся в книжном шкафу. На нижней полке лежал деревянный гробик с ненавистными шахматами, запертый на крохотный крючок. Другой крючок, нормального размера, почему-то был на двери, как в уборной.
Во второй комнате, кроме круглого стола, стоял книжный шкаф, так плотно забитый книгами, что время от времени дверцы сами по себе, жалобно скрипя, медленно отворялись. Книжки были понятные и любимые, часто перечитываемые. За шкафом уместились кроватка Алика и кушетка, на которой спала Ника. Свет из окна освещал трюмо и второй шкаф, одёжный. Здесь ели, разговаривали, слушали радио, принимали гостей — одним словом, жили.
В больнице Ника часто думала, как ей пригодился бы любой том Диккенса из папиного кабинета — читать было нечего, и это мучило сильнее боли. Спросила как-то, набравшись храбрости, у медсестры, нет ли какой-нибудь книжки; та громко рассердилась: это тебе не читальня. Гнев заразителен: другие ребята — Ника тогда ещё лежала в большой палате — смотрели осуждающе, хотя к ним приходили мамы, иногда с папами, садились на кровати, кормили чем-то вкусным, домашним. Она притворялась, что спит, и часто действительно засыпала. Чужие мамы предлагали: «Девочка, хочешь печенья? Бери-бери, не стесняйся!» Ника мотала головой: спасибо, ко мне сегодня мама придёт. Однажды проснувшись, увидела на своей тумбочке большой апельсин, яркая рыжая кожа была