Не совсем так - Полина Олеговна Крайнова
Вдалеке ещё громыхает, но уже устало, притихше. Дождь кончился, разлегшись по свежим зелёным листикам, неровностям асфальта, ложбинкам пластмассовых горок на детских площадках. Я стряхиваю пепел и, высовываясь в окно, смотрю, как он растворяется в мокром воздухе, не долетев до земли. Исчезает, так на ней и не оказавшись.
Мама продолжает:
– Я даже слышала, что это специально такая таблетка, чтоб врачей не травмировать. Если без неё на чистку сразу, то они же… Уворачиваются даже, говорят. От пинцетов, скальпеля, что у них там. И потом уже прямо на глазах у врача умирают, в лоточках железных…
Мне почему-то страшно смотреть на маму сейчас, и я, не отрываясь, слежу за листиками берёзы, выросшей за мою жизнь, высотой почти уже до наших окон. Хотя я бы ещё поспорила с ней, кто из нас больше вырос.
– Все такие спокойные, читают, кроссворды разгадывают. Человек пять или шесть в палате. И только я плакала. Невозможно не думать, что сейчас вокруг тебя… То же, что внутри, получается. Койка у меня посередине, даже не отвернуться. Вот так и лежала на спине, слёзы в уши затекают, живот болит, сердце рвётся. Девчонки в основном молоденькие, одна только… Всё-таки мама – всегда мама. Вот она подсела, пыталась успокоить. У неё уже четверо своих было, младший маленький совсем.
Если переступать с ноги на ногу, под грудой других вещей бряцают пустые стеклянные банки. Что-то было и в этих сосудах до того, как их здесь забыли. До того, как они опустели.
Тушу и закуриваю новую. Мама тоже.
Мы молчим долго и громко.
– Я так и не простила себе. И никогда уже не прощу. Ясно, что грех. Но мне кажется, когда у тебя уже есть… когда ты уже нюхала эту макушку, уже назвалась «мама»… Мне кажется, тогда это вдвойне грех.
Она садится прямо на санки, отодвигая склянки ногой:
– Думаешь, при чём тут Витя?
Я и забыла, что спрашивала про него. Но вопрос риторический, мне не нужно отвечать. Мне вообще ничего не нужно сейчас говорить, нужно только слушать.
– Они в конце спросили, кто заберёт. А кто меня заберёт? Он… уехал. – Мама вылавливает из-под стопки старых журналов маленький детский ксилофон и начинает тихонько постукивать ногтями по растрескавшейся радуге. – Я почему-то подумала про Витю. Никогда мы толком не общались. Знала, что работает в соседнем отделе, видела, что на машине ездит. Ну говорили, что умный очень. И всё. Даже фамилии не знала. Мы с ним за все годы раза три перекинулись словами. А вот в то утро он… Даже не знаю почему. Догнал меня на лестнице, спросил, нужна ли помощь. Я, говорит, по глазам вижу: что-то случилось. Чужой человек совсем, я растерялась, конечно. А он мне сунул бумажку с номером, позвони, мол, если что. Вот я и позвонила.
Мама двигается, и я сажусь к ней на санки, совсем рядышком, тесно прижавшись. Мама, мамочка моя! Нащупываю в коробке с игрушками пластмассовый барабанчик и тихонечко постукиваю, подыгрывая её неровной мелодии.
Где-то очень далеко я ещё слышу ворчание грозы, но здесь, у нас, уже светит солнце, переливаясь в стеклянных банках, творя свою магию, физику, рисующую над домами тусклую, что её никогда не портит, радугу.
– Мне вообще было всё равно, что он там обо мне подумает. Мне просто хотелось домой. Я не знаю, что он там понял, не понял. Всю дорогу молчали. Из машины вышла, он увидел, как я ковыляю. Я с тобой, говорит, просто посижу. А мне вообще было всё равно. Больно ужасно, в глазах темнеет, ключи найти не могу. Всё равно что родить… Дальше плохо помню. Два дня я лежала, ты у бабушки была. Витя рядом сидел. Что-то готовил, кормил меня. Я рассказала, конечно, как есть. Мне кажется… я, наверное, даже хотела, чтобы он разочаровался и ушёл. А он не ушёл. Даже когда оказалось, что я больше не смогу…
Наш искалеченный ансамбль играет форте, и мы включаемся в эту странную музыку: мама ногой заставляет позвякивать баночки, я легонько постукиваю по шляпке тазика.
Я, Лиза, мама, баба Валя, та девочка, что родилась на девять месяцев позже мамы…
Поколение за поколением, звено за звеном, собирается ржавая цепь неценных, нелюбимых женщин. Тех жен, при ком можно говорить о своих изменах, тех, с кем можно заводить параллельные семьи. Тех дочек, которых отцы оставляют, от которых откупаются, или даже тех, с которыми просто не удосуживаются познакомиться.
Я уже часть этой вереницы, я уже сижу, прикованная на этой цепи.
Всё-таки ещё один вопрос я не могу не задать:
– Ты счастлива?
Мама отвечает ровно, как будто на какой-то свой, неважный совсем, вопрос:
– Вроде бы да.
– Больше, чем с папой?
Забравшись через открытое окно, к нам присоединяется фортепианная партия ребенка с облаков.
Теперь мама вздыхает.
– Сейчас я точно знаю, что я нужна, – говорит задумчиво, как будто припоминает что-то. – И знаю, что буду нужна завтра.
Части меня хочется поспорить, возмутиться, доказать маме, что счастье – больше, чем просто стабильность. Но я молчу. Всё это говорить не нужно. Ей это – не нужно.
Я спросила про Витю, хотя на самом деле хотела спросить о любви. Но на самом-самом деле я хотела рассказать о любви. Или нелюбви. Я уже почти уверена, что любовь выглядит не совсем так, как всё, что я видела до этого – у себя, у мамы, у Леси, у бабушек.
Но я знаю, что этого всего маме рассказывать не нужно. Даже так: я знаю, что я могу не рассказывать, могу унести теперь всё это с собой и справиться с этим сама, и знаю, что так оно будет лучше. Я думала, мне нужен взрослый, а на самом деле это мне нужно было стать взрослой.
Всё, что о любви можно сказать (и как давно, как ужасно давно я этого не говорила!):
– Я люблю тебя, мам.
Глава 12
Осин Евгений.
Объяснительная.
Антонов Антон начал кидаться самолётиками, и мы выкинули их обратно.
Я смотрел тему про счёт от одиннадцати до двадцати. И записывал схему о том, как говорить по-испански свой возраст и задавать вопрос.
Даша, моя дружественная девятиклассница, с довольным видом наблюдает, как я перебираю