Не совсем так - Полина Олеговна Крайнова
Даже в пространстве дивана я не могу найти себе места. Пробую сидеть с ногами, по-турецки, пробую, как в поезде, серьёзно. Ложусь, потом сажусь и пробую переползти на сторону Яна, стекаю на пол, затекаю обратно, закидываю ноги на спинку.
Наконец я слышу, как скребётся нервной щекоткой ключ в замке – ещё не в домашнем, в тамбурном. Знаю, что не соседи, ещё даже не по походке, не по звону ключей, а просто – знаю.
Хочется вскочить и убежать куда-нибудь, хотя бы вот во вчера. Или забиться под одеяло, принять самую неестественную, но компактную, не посягающую на чужое пространство позу, притвориться спящей, прозрачным немым пластиком. Но я столько энергии потратила сегодня на истерику и панику, что уже не в силах преодолеть поверхностное натяжение дивана.
00:12. Он как будто бы даже старается вести себя тихо – неужто редкий и несвоевременный приступ заботы обо мне, может быть уже спящей? Или скорее крадётся на мягких лапах, чтоб не спугнуть отзвуки того места, откуда – откуда? – он возвращается?
Прислушиваюсь, разгадывая настроение, к тому, как он скидывает обувь, швыряет куртку на пол – не зло, просто за ненадобностью, – шершаво ищет тапочки, вылавливая по одной из полки под пуфиком. Телевизор у меня работает бдительно-тихо, и в ночной квартире я слышу каждый его манёвр.
Шаркает по коридору. Шлёпает выключателем. Щёлкает язычком дверной ручки в ванной.
Привет.
Плюхается, размякая в полёте, на диван, корчит рожу, глядя на то, что показывает мне телевизор, – рожу такую, как будто там мёртвый голубь, а не живая, судьбоносная Розанька Сябитова. Брезгливо вытаскивает из-под моего плеча пульт и начинает переключать каналы.
– Покурим?
Покурим. Конечно, покурим. Ну конечно! Пойдём наконец-то покурим.
Заходя в прихожую за куртками, беру ещё и ботинки себе. У меня всё вибрирует так, что не устоять сейчас одной ногой на отведённом для этого балконном тапочке.
Очень кирпичный балкон: путь в пять шагов от стенки до летних, уже укоризненно на меня поглядывающих шин. До чего отличается мир, смотрящий в окно второго этажа, от мира, заглядывающего на тридцать второй, к Лесе. Удивительно, но второй этаж оказывается более высоким, то есть более пьедестальным: смотришь на прохожих сверху вниз, выдаёшься над ними, можешь даже плюнуть на них или хотя бы представить себе, как плюёшь. На тридцать втором нет никаких прохожих, просто пространство.
Впрочем, и на втором у нас сейчас нет никаких прохожих. Очень зря их нет, они бы пригодились, они бы могли поматериться, заржать или хотя бы побубнить что-то у соседнего подъезда. Хотя бы просто молча покурить – хоть как-нибудь оживить это дождливое ночное безвременье. Но нет прохожих, нет даже проезжих, мы как будто в декорациях застряли. Хотя бы за ветер спасибо.
– И каково тебе врать мне всё это время? – Я бы рада бы сформулировать как-то менее пафосно, менее истерически, но я так измучилась за полдня, перебирая формулировки, изнывая без возможности даже предположить, как оно всё будет дальше.
– Чё?
Если бы кто-то был сейчас, на этой дурацкой улице, и смотрел на нас снизу вверх, ничего бы он не заметил: никто из нас даже не шевельнулся. Но именно: никто из нас даже не шевельнулся, будто мы настоящие большие кошки, дикие, замершие в ожидании, в охотничьей стойке… Я, конечно, как всегда, не выдерживаю раньше его.
– Кирилл…
Замечаю, как трясутся руки.
Проходит секунд тридцать, не меньше. И раз тридцать я успеваю внутренне раскаяться, передумать: если бы можно было отмотать, остановиться, прекратить, удалить непрочитанное сообщение!
В моём детстве, видимо незадолго до окончательного папиного ухода, у родителей был друг, который симпатизировал моей маме, и, видимо, настолько явно, что даже восьмилетняя я это замечала. Не то чтоб они виделись когда-то вдвоём или делали что-то предосудительное, уверена, что нет. Но что-то было такое в его интонациях, движениях, взгляде на неё, что меня очень волновало. Не как ребёнка волновало. Как будущую женщину – что это за чувства такие, тревожные, заметные, скрытые, негласные?
У меня был первый кнопочный телефон – синенький, со змейкой, строго отсчитывающий символы в СМС. Уже после нажатия кнопки «Отправить» он заботливо спрашивал: уверен ли ты, отправитель, отвечаешь ли за слова? Я играла в такую игру: печатала что-нибудь дурацкое, неуместное, нажимала «Отправить», а потом отменяла. Такой детский адреналин: вот оно близко, ещё чуть-чуть – и катастрофа, край крыши, подходящий поезд, открытое окно.
И однажды, пролистывая список своих немногочисленных второклассных контактов (следите за руками, фатальная ошибка!), я наткнулась на него. «Ты любишь маму?» – до сих пор это сочетание слов затягивает меня в тот пасмурный день, когда – написала я ему. И когда я нажала «Отправить» – за все те предыдущие разы, когда длины цепи не хватало, чтобы куснуть соседского мальчика, чтобы хотя бы лязгнуть зубами у его загорелой ноги, – сообщение сорвалось, вырвалось на волю и ушло, убежало быстрее моего ужаса, быстрей, чем я успела выдернуть аккумулятор из телефона, сломать сим-карту.
Мне никогда в жизни так не хотелось исчезнуть, пропасть, умереть, прямо там же, на месте, навсегда, чтобы никто вообще никогда обо мне не вспомнил больше. Это был единственный раз, когда я убежала из дома.
Сквозь собственный ужас сейчас я успеваю вспомнить то чувство, а ещё удивиться тому, насколько он потерял самообладание. У него тоже руки трясутся, но и голос твёрдый – нездешний, хриплый, как у человека, проспавшего пятнадцать часов подряд и ещё не совсем воскресшего:
– Ты или никогда больше об этом не говоришь, или прямо сейчас собираешь свои вещи.
Возможно, если бы он написал, как прошло у врача, если бы он вернулся сегодня часа на три раньше, может быть даже если бы поласковей меня сегодня встретил… Но он не написал, не вернулся и не встретил.
Или наоборот: если бы он начал вилять, давить, манипулировать – я наверняка не продержалась бы долго. Но его категоричность почему-то вдруг придаёт мне сил.
– Ок.
Бычок плавно, как в замедленной съёмке, летит вниз. Ручка балкона, словно посылая мне знак, не заедает, как обычно, а будто сама открывает передо мной двери, отзываясь на первое же прикосновение.
Проходит миллион лет, пока я дохожу до спальни.
Ещё сотня тысячелетий уходит на то, чтобы открыть шкаф.
Вот и моя тайна: я всё это уже делала, уже сгребала этот скупой набор вещей с единственной полки, оставляя его, постепенно апроприированную мной, футболку,