Белая карета - Леонид Васильевич Никитинский
– А ты? – Она встала. – Разве ты меня не предаешь вот прямо сейчас?
Спина ее при этом была восхитительна, просто умереть. Это и был укол в позвоночник: наверное, он как-то оправдывался перед ней, но не перед нами же всеми. Он сник, только опрокинул еще рюмку водки, но опустил голову и так просидел некоторое время. Голубь стал не без опаски гладить друга по плечу, и тот даже не сбросил его руку.
– Я слышал, – сказал Анри Голубю, меняя тему, – что вы интересуетесь Фуко. Но ведь Nicolas переводит еще и Бодрийяра. Я пробовал читать, но это уж вовсе невозможно.
– Да? – переспросил анестезиолог, продолжая гладить плечо друга, но и удерживая его на всякий случай. – И о чем же там, Николай?
– Примерно о том же, о чем сейчас говорил Георгий, – сказал я. – Об утрате смысла. Мир разжирел, все стало слишком близко и очевидно, а утрата иллюзий означает конец всякого смысла вообще. Что-то в этом роде, хотя я сам не до конца понимаю его мысль. Но моему настроению она, в общем, соответствует. Что-то не так со всеми нами.
– Вы устали, у вас очень тяжелая работа, – сказал Анри Голубю сочувственно. – Lila говорит, что вы просто волшебник, вы возвращаете людей с того света. Много таких? Они что-нибудь рассказывают об этом?
– Нечасто. Боятся, наверное, что их могут отправить в дурку. Или, может быть, это просто невозможно передать словами.
– Вы христианин? – спросил Анри, цепляя маслинку. – Простите за нескромный вопрос.
– Не знаю, – сказал Голубь. – Меня не все там устраивает. Например, иногда я думаю: зачем мы спасаем вот этого человека? Мы его вылечим, а он пойдет и убьет кого-нибудь – так, может, пусть бы он сам лучше умер? Мы не всегда умеем понять, где добро, а где зло. Но я уверен, что где-то есть другой мир и там нет лжи. Хотя зла и здесь тоже нет. Просто жизнь – это сопротивление смерти.
– Я что-то не совсем понял, переведи еще раз. Жизнь – это борьба со смертью?
– Какое там – борьба! – сказал Голубь. – Это просто смешно. Ведь смерть гораздо естественнее, чем жизнь. А та вообще непонятно откуда взялась. Это как огонек во тьме. Но разве можно победить тьму? Но огонек сопротивляется смерти – до конца. А зла нет, потому что тьма – это тоже не зло, это просто отсутствие света, ничто.
– Альбигойская ересь, – классифицировал я.
Поумничал, чё. И к чему вот это вот мое умничанье все время?
– Ну почему надо всегда только о жизни и смерти? – сказала Lila, и я вспомнил, что она уже говорила мне что-то в этом роде. – Почему нельзя просто пожить?
– Не знаю, – сказал Голубь. – Просто так – не получится, надо сопротивляться.
– Я пойду, пожалуй, проверю утку, – сказал Анри. – А потом нас еще ждет «Киевский» торт. Lila, ведь вы там учились, в Киеве?..
Хи, который все это время молчал, опустив голову и будто задремав, вдруг вскинулся, вскочил, опрокинув стул, и запел так, что задрожали стекла:
Где ты, где ты, где ты, белая карета? –
В стенах туалета человек кричит,
Но не слышат стены, трубы словно вены,
И бачок сливной, как сердце, бешено стучит…[2]
Он оборвал пенье так же внезапно, как начал, чуть не сел мимо им же только что опрокинутого стула, но Голубь успел подхватить своего друга с неожиданной для его комплекции силой. Хи налил и выпил еще рюмку, а Анри в наступившей тишине раза три похлопал в ладоши.
– O, vraiment, une belle chanson (какая красивая песня)! А пить – это русская судьба. – И он добавил на русском, смягчая «ю»: – Я лю-блю Россия!
Хи снова вздыбился, и тут Голубь уже не мог его удержать:
– Кес ке тю компран? Хули ты понимаешь в России, мудак?
– Утка! – закричала Lila. – Henri, votre poule! (Анри, твоя курица!)
– О! – закричал француз как ошпаренный и побежал выключать духовку.
– Ладно, пошли покурим, что ли, – сказал Хи, который как будто даже протрезвел. – На лестницу или на улицу тут надо выходить?
– Пошли, можно там, в кабинете.
Голубь тоже увязался за нами, хотя он некурящий.
– Глянь-ка, а тут все совсем по-другому, – сказал Хи, затягиваясь и рассматривая домики, трогая и вертя их ручищей – она была огромная и неожиданно мягкая на вид. – Так что говорит этот твой Боливар или как его там?
– Жан Бодрийяр. Но ты знаешь, как они теперь переводят? Гугл-переводчиком. Сунут туда: раз-два, и готово. Потом только пройдутся сверху, но так же ничего невозможно по-настоящему понять, без усилия. А для чего тогда я? А зачем ты, если человеческий орган можно напечатать на принтере? Приблизительно об этом, хотя Бодрийяр умер, когда они до этого еще не додумались. А что такое тогда вообще человек, зачем он?
– А что, мне нравится, – сказал Хи. – Вы с ним мне нравитесь оба. Домики, говоришь?.. Нет, там не спрячешься. Ведь вопрос стоит о жизни и смерти – тут Голубь прав. Как же мне сидеть в домике, когда там убивают и калечат людей, ведь там теперь мое место?
– Да, я понимаю, – сказал я, сознавая какую-то напряженную его правоту, но не будучи готов сам ее разделить.
– Мужчина должен владеть оружием. Мой папа – грузинский князь и врач, я первый раз его увидел, когда мне было десять, но потом много раз ездил к нему в гости, он не бросил Грузию, хотя сейчас ему уже восемьдесят. Моя мама – Белла Исааковна, со всеми вытекающими, а я советский человек, моя родина – СССР, где такое только и было возможно. И твоя родина – СССР, и вот в этой комнате – СССР, и нам с тобой никуда не деться от этого.
– Серебряный мотоцикл! – сказал я. – Ты думаешь, если ты на него сядешь, ты сможешь поехать обратно по времени. Но этой родины уже нет, потому что она – время, а не место.
– Нет, ты все врешь, она жива – как мечта, которой все это не коснулось. Не просто же так они восстали?.. Там, на Донбассе, она теперь возрождается в огне, как этот… ну как его, вроде пениса, еще в школе учили…
– Феникс?.. – подсказал я, не сразу догадавшись, что он теперь валяет дурака.
Хи вдруг захохотал совсем по-детски, высоко и даже повизгивая.
– Мальчики! – сказала Лиля, беспокойно заглядывая к нам. – Утка готова!
Анри сидел за столом, чуть отодвинувшись, над великолепной поджаристой уткой, целясь в нее длинной двузубой вилкой