» » » » Возвращение - Елена Александровна Катишонок

Возвращение - Елена Александровна Катишонок

Перейти на страницу:
всех сторон. И пудреница наверняка сохранилась — тяжёлый серебряный кругляш с упругой крышечкой, которую так приятно было гладить: пальцы скользили по крохотным выпуклостям: облака, волны на реке башни. Палец опускался — нельзя же было не потрогать пароходик, из его трубы вился дым до самого края крышечки. «Узнаёшь? — спрашивала мама. Ника озадаченно сопела. — Это же наш город, мы с тобой по набережной гуляли!» Пудреница была подарком отца — странным подарком для одиннадцатилетней девочки; вероятно, Донат не очень верил в скоротечность войны. Что́ пудреница! Мать хранила — в памяти — письма отца, которые тщеславие не тешили, но были ей настолько дороги, что вслух об этом она не говорила. Брат приходил с каким-то фантастическим планом издать их — явная авантюра, тогда всякое жульё всплыло на поверхность.

…От Романа: «Трещина на позвонке, сегодня в госпитале. Painkillers». По спине прошёл озноб. Каково это — лежать без движения…

За спиной двое мужчин громко говорили по-английски. Знакомый язык вклинился в вавилонскую разноголосицу.

— «Вольво», пробег одиннадцать тысяч. И ни одной аварии.

— Какого года, ты сказал?

— Две тыщи семнадцатого. Меньше двух лет.

— Невероятно!..

Что же тут невероятного, подумала Ника. Машина не человек, могла за год отмотать и сто одиннадцать тысяч.

А человек? Сколько миль отсчитываешь — не за год, а за всю жизнь? С авариями, поисками жилья, привычным гастритом, заменой тормозов, сердечного клапана, тазобедренного сустава, и двигатель стучит как-то неправильно? Пора ставить коронку, треснуло лобовое стекло, необходимы новые очки, диета, техосмотр, анализ крови… Бежишь и бежишь, отказавшись от родных изношенных зубов в пользу искусственного совершенства, регулярно заправляясь бензином и кофе с круассанами, помня, что надо поменять масло (да и колени дают о себе знать), и… Сколько миль или километров накручиваешь за всю жизнь, от первого боязливого шага в ласковые родные объятия до предпоследнего, с опорой на твёрдую равнодушную руку санитарки?..

Ни одной машине не под силу такой пробег.

40

— Эклампсия, — повторил врач элегантное слово. Плавно взметнулись руки балерины, пышной гвоздикой дрогнула пачка.

Эклампсия. Так назывались Маринина смерть, балерина покрутилась и вдруг замерла. Лебедь умер. Падает занавес.

— Почему?!

Врачу приходилось слышать это бессмысленное слово. Родственники не понимают, при чём тут гипертония, не знают слова «анамнез», и «почему» означает только одно: да, люди умирают, но она-то при чём, она почему умерла?! Собственная боль заглушает всё, казённое сочувствие прозвучит кощунством, а предстояло сообщить о ребёнке.

Врач сообщил.

— Я хочу видеть его, — хрипло произнёс Алик.

У мальчика было тощенькое вытянутое тельце, глаза плотно закрыты, личико выглядело разочарованным и усталым. Алик ничего не почувствовал. Увидеть Марину не разрешили: «вам позвонят».

…Наверху грохнулось что-то тяжёлое, он рефлекторно поднял голову. Неужели все слепые так делают?

Алик часто думал о Марине, но ребёнка помнить не хотел — и удалось, удалось не помнить. Это мог быть любой, чей угодно, младенец — в усталом личике не отразилась мать, так долго и страстно его ждавшая.

Зачем, спрашивал он, зачем ей нужен был этот ребёнок? Он спрашивал у матери, у заплаканной Леры, у нечаянного собутыльника в рюмочной; зачем?.. Дочка на секунду прижалась к его лицу мокрой щекой, а как уехала в общежитие, он не помнил. «Держись», говорили ему. Звучало смешно: Алик едва держался на ногах и трезвым себя не помнил. Хмель надёжно отделял его занавеской, то прозрачной как кисея, то непроницаемо плотной, в зависимости от количества выпитого. Разные лица возникали в просвете: матери, которая взывала к совести, Валентины, сунувшей ему в руку деньги (кольцо царапнуло), незнакомца, тянувшего мутный стакан… Он пил, с облегчением проваливаясь в чёрное небытие за глухой занавеской. Утром медленно вырисовывало запущенную комнату. Рваный свитер свисал с допотопной батареи. Алик неверным движением тянул за бутылкой руку, ушибал о край тумбочки, хотя никакой тумбочки не было, кроме как в бывшей тёщиной комнате. Тёща стояла в дверях, укоризненно качая головой, но тёщи нет, не могло быть, она умерла, бормотал он в подушку. На всякий случай глаза не открывал. Лера в общаге, вот возьму и зайду туда…

Не заходил. Выпивал пляшущий в руке первый стакан, закуривал — и возникала спасительная занавеска, дымная и зыбкая, постепенно уплотнявшаяся, чтобы скрыть и батарею, и стол, и тёщу, пока не наступало проклятое время — сумерки, когда дневной хмель исчезал и старуха, затаившись у себя в комнате, молчала одну и ту же фразу: «Смотри, Мариша, наплачешься…». Вклинивался голос матери: «Ты должен заставить себя, мобилизовать волю». Хорошо ей говорить; а если нечем себя заставить, а воли хватает только на то, чтобы прижать к подушке голову, она болит ослепительной невыносимой болью, вот-вот разорвётся на куски, и тогда, наверное, наступит облегчение.

Как-то враз кончилось всё: кофе, чай, курево, чистое бельё. В запертую комнату не пошёл и не смотрел в ту сторону. Хуже: кончились деньги. Не помнил, сколько времени прошло с того дня, когда доктор назвал смертоносное слово, и когда появлялся на работе, тоже не помнил.

Валентина сочувственно покивала, но твёрдо заявила: «Нет, Алёша. Всю алкашню разогнала — думаешь, я не знаю, как вы бутылки тырили? Ладно, дело прошлое. Взяла студентов, — она кивнула на окно, — эти на учёбу себе зарабатывают и товар не выносят. Возьми вот, жену помянешь», — она сунула ему в руку бумажку и потянулась к телефону.

Задело не то, что Валентина назвала его вором, это было нелепо, потому что она прекрасно всё знала, частенько сама им выносила, — но зачем «алкашнёй» назвала? Алкашей он навидался. Пьёт, да… Но почему сразу «алкашня»? Десятка «на помин» очень пригодилась: нутро сводило жаждой, после пива полегчало. Помянуть — это из тёщиной обоймы. Вспоминал с отчётливым стыдом, как ехидно высмеивал её внезапную религиозность, тогда многие кинулись молиться. Перед едой тёща беззвучно шевелила губами и крестилась, тюкая пальцами в лоб и живот. Алик не мог удержаться от банальности про опиум для народа, старуха вскидывалась: «Много ты знаешь!» и не подозревала, как она была близка к истине — про опиоиды зять знал немало. «Ничего, Мариша, — с кроткой ненавистью говорила старуха, хотя та не вмешивалась, ограничиваясь укоризненным взглядом, — ничего; всем воздастся по грехам их».

Угрюмое тёщино лицо почти забылось, но как же старуха была права! Наказан он, ещё как наказан уже сейчас, при жизни, наказан за мелкие и крупные грехи, в том числе за насмешки над покойной тёщей, ни в чём перед ним не виноватой. Наплачешься, Мариша… Старуха оказалась провидицей. Марина плакала

Перейти на страницу:
Комментариев (0)