Виктор Скорняков
Дверь с фокусами
ПРАВДОПОДОБНЫЕ и НЕПРАВДОПОДОБНЫЕ ИСТОРИИ
I
ПРАВДОПОДОБНЫЕ ИСТОРИИ
Панна Ирена
Жара выдалась в тот майский ясный день ранняя, не весенняя. Песок загородного пляжа, где мы загорали, был бел и горяч — глазам было больно смотреть. От времени до времени земля вздрагивала от далеких взрывов. В воздухе чувствовался слабый запах гари. Похожие на гигантские деревья, клубы густого черного дыма уже несколько недель стояли над северо-западной частью города, упираясь кронами в потемневшее небо — там догорало варшавское гетто.
Панне Ирене было всего восемнадцать лет, личико у нее нежное, детское и только в уголках рта ложатся горькие неребяческие складки. Я в нее влюблен и забыл все на свете.
«Я безумно боюсь беспощадного плена ваших черных прекрасных волос», — напеваю вполголоса, перевирая Вертинского. — «Я влюблен в ваше тонкое имя — Ирена…»
— Ах, перестаньте, — отмахивается она. — Слышите запах гари?
— Это оттуда, панна Ирена. Из гетто. Удивительно как далеко ветер заносит.
— Этот запах не дает мне покоя, — говорит она потускневшим голосом. — Когда подумаю, что там творится, мне становится зябко на душе. И… страшно. Страшно за себя, за всех нас. Как это мы можем спокойно греться на солнышке, смеяться и шутить, когда там?..
— Все равно мы ничем не можем помочь.
— Вот это и страшно. Ведь в случае чего, — в ее взгляде мелькает испуг, — ни вам, ни мне тоже никто не сумеет помочь. А люди будут дальше греться на солнце и наслаждаться жизнью. Разве не странно устроен мир?
В рощице рядом щебечут птицы, в траве стрекочут кузнечики. Размаривает лень, точно к рукам и ногам привязаны гири.
Кидаемся в реку. В желтоватой прохладной воде Вислы нет проходу от купальщиков — кругом визг, гогот.
После купания зарываемся поглубже в шелковистый рыхлый песок, точно страусы, прячущие головы, чтобы не видеть опасности, и стараемся не глядеть в сторону города. В щелочку прищуренных глаз нам виден лишь ломтик ясного неба над полем да синяя кромка леса вдали.
* * *
Был у меня тогда приятель в Варшаве — пан Весоловский, веселый шумливый парикмахер с пучком редких волос на голове и длинными костлявыми руками. Заведение его помещалось в полуподвальчике на Мокотовской улице, в том же доме, где жила панна Ирена с матерью. Парикмахер он был не ахти какой, но зато у него можно было узнать последние новости лондонского радио, цены на черной бирже, да еще можно было получить мыло и мармелад для перепродажи среди знакомых.
В войну всех нас обуял бес черного рынка. Бывшие чиновники, учителя, адвокаты торговали из-под полы дамским бельем, косметиками, колбасой. За столиками в «кавярнях» продавалось и покупалось золото и доллары. Жены бывших сановников, полковников и земельных магнатов ездили в деревню за салом и продавали его на базаре. В ваннах панских особняков гнали самогон «бимбер», а в кухнях выпекали торты «мокка» и пирожки для продажи на лотках.
В задней комнате у пана Весоловского лежали, сложенные как поленья, бруски липкого как глина мыла, и стояли кадки с мармеладом из бураков.
— Торговля это дело ответственное, пан студент, — сказал он однажды, отвешивая мне мыло. — Это вам не стишки кропать. Признайтесь, наверно маракаете? А?
Помявшись, я признался в грехе.
— Я же вас насквозь вижу, — подмигнул он. — Что касается меня, я признаю только те стишки, которые военные инвалиды распевают на улице:
Секира, мотыга, мяч, забава,
Тревога ночью, днем облава.
Секира, мотыга, липа, базар.
Войну продул дурак маляр.
— А ведь Гитлеру действительно скоро капут, — продолжал он. — Есть у меня верные сведения: еще месяц или два и союзники займут Берлин. Польша опять возродится могучая, великая, от моря до моря…
В подвальчике пана Весоловского я и познакомился с панной Иреной. Она обновляла свой запас мармелада для продажи, я — мыла.
* * *
В тот наш последний день мы возвращались с загородной прогулки заблаговременно, чтобы успеть домой до полицейского часа На вокзале мы должны были пройти мимо жандармов в ядовито-зеленых мундирах, с автоматами — «распылителями», т. е. пульверизаторами, как их окрестила варшавская улица — в руках. При виде немцев панна Ирена вся как бы сжимается в комочек.
— Не могу спокойно смотреть на эти мундиры, — шепчет она. — От одного их вида меня мутит. Однако, как быстро промелькнул день. Жалко! Так хочется задержать время, растянуть каждую минуту. Почему-то мне кажется, что время вот-вот станет… И больше ничего не будет.
В городе пыльно и шумно. По мостовой носились велосипедные «рикши», звонили трамваи. От главного вокзала до Мокотовской рукой подать, и мы решили идти пешком.
— Папа рассказывал, что как только немцы вошли в город, у него появилось странное чувство обреченности, — сказала она. — Вдруг все устои рушились… и человек как — бы повис в воздухе. Вы же знали моего отца?
Как я мог его забыть? Ее отец был деканом юридического факультета нашего университета и погиб в Освенциме. Однако, в самом начале оккупации я еще успел сходить к нему на дом за подписью в моей зачетной книжке.
* * *
…Помнится — развалины тогда еще дымили после бомбардировок. Уцелевшие здания стояли подслеповатые, с заколоченными фанерой окнами. По заваленным горами щебня и кирпича улицам, осторожно обходя воронки от бомб и развороченные трамваи, сновали серые толпы уцелевших жителей. Среди них уверенно печатали шаг эсэсовцы с изображением мертвой головы на лихо заломленных фуражках, и щелкали фотоаппаратами.
Террор только начинался. Еще гестапо не хватало прохожих на улицах, но уже стало арестовывать по домам бывших общественных деятелей, журналистов, профессоров, ксендзов, заполняло лагеря польской интеллигенцией. О гетто, газовых камерах тогда еще никому не снилось даже в самых кошмарных снах, но на нашу жизнь уже ложилась тень грядущих испытаний.
Профессор Рыбицкий занимал квартиру в большом нетронутом бомбами доме на Мокотовской. Когда я позвонил у входа, мне со страхом открыл дверь осунувшийся старик, мало похожий на уверенного в себе элегантного лектора, каким он запомнился мне по лекциям.
Увидев меня, он вздохнул с облегчением.
— Вот что значит жить в исторические времена, — сказал он, жалко улыбаясь. — Когда вокруг с грохотом рушатся целые государства, малейший стук в двери может испугать до смерти.
Профессор охотно подписал мне справку. Услышав далекое завывание жандармской сирены, он побледнел.
— Вот он, шум новых жестоких времен! Конечно, оно гораздо приятнее копаться