Богун - Яцек Комуда
Кто-то поставил на стол кубок с такой силой, что скляницы опрокинулись и со звоном треснули. А затем рядом с Дантезом встал человек, при виде которого полковники и ротмистры опустили глаза, вздрогнули или отодвинулись от стола.
— Пан Барановский[35], — шепнул Лещинский.
— Пан стольник брацлавский…
Дантез взглянул вбок; посмотрел на пришельца. И впервые с тех пор, как показал смерти фигу под виселицей, почувствовал страх.
Рядом стоял шляхтич среднего роста, с могучими плечами, выдававшими недюжинную силу. Одет он был в некогда великолепный жупан из адамашка; сегодня же его одеяние напоминало казацкие лохмотья, а не наряд польского шляхтича. Жупан был протерт, лоснился дырами, покрыт засохшими пятнами крови, изорван, как и пояс, и облезлый колпак из рысьего меха. По одежде пана стольника можно было принять за слугу или бедного шляхтича-голытьбу, хозяйствующего на клочке земли где-нибудь на краю света, то есть на Подляшье или в Мазовии. Но это впечатление пропадало, стоило взглянуть на его лицо, обезображенное сабельными шрамами, отметинами от пуль на черепе, на остатки отрубленного уха, на седые волосы, выбивающиеся из-под колпака.
И на глаза.
Пустые, бледные, страшные. Глядящие пронзительно; с презрением к смерти, боли и страданию. Если Одрживольский, Свирский и остальное товарищество были неотёсанными старыми солдатами, которые изо дня в день заглядывали смерти в глаза, защищая Лехистан, то этот человек рядом с ними казался волком. А если они были волками, то Барановский рядом с ними выглядел как воплощенный дьявол.
— Не ослышался ли я, прошу вашу милость, — произнес он низким, хриплым голосом, — не говорил ли пан Свирский что-то о договорах с казаками?
Наступила тишина. Полковники переглянулись.
— Я не говорил ни о каких новых договорах, — сказал Самуил. — Мы подписали с ними Белоцерковский договор. И этого достаточно.
— Сейм его не утвердил. И совершенно справедливо! Ей-богу, ваши милости, посмотрите, что на Заднепровье творится. Голытьба снова по городам собирается. Резуны пана Войнилловича в Сибрию и Дрогичинец не пустили, хоругвь пана Семашко разбили, в Ромнах заперлись. Под Липовым и Рабухами бьются. Еще неделя, две, и Хмельницкий придет сюда за нашими головами. Снова будет, как собака, шляхетскую кровь хлебать. Такая кровь — отменный ликер для казаков, — захохотал он. — А наша моча после того, что мы тут пьем, для резунов — чистая водка.
— Знаем, — тихо буркнул Лещинский. — Только не совсем так, как вы говорите, пан стольник, дела обстоят. Лютые постои паны Войниллович и Маховский берут. Казаков и мещан мучают, казнят.
Барановский взглянул на Лещинского жестоким взглядом.
— Это полки из панов-братьев с Заднепровья. Там каждый товарищ, наместник или почтовый кого-то на войне потерял. Каждый, как и я, имеет свои счеты с чернью и резунами. Ваша милость из Великой Польши, так что не имеете экспиренции, о чем Войниллович радеет. Ты, пан-брат, чернь и казаков только в вертепе в Познани и видел. А ко мне, в усадьбу, с топорами пришли, с кистенями. Истинно говорю тебе — иначе они тогда выглядели, нежели ряженые в краковском вертепе!
— И все же паны украинные в жестокости перегибают, — пришел на помощь Лещинскому мазур. — Нам ведь дальше вместе жить в Речи Посполитой, а не в глотки друг другу вцепляться. Хватит уже этой резни. Pax, панове.
Подвыпивший Пшедвоеньский с трудом выдержал косой взгляд Барановского.
— Лучше, чтобы на Заднепровье росли хворост да крапива, нежели голодранцы и предатели казацкие во вред Речи Посполитой и Его Королевской Милости множились. Что я вам скажу, ваши милости? Попал наш шляхетский народ меж двух жерновов, то есть меж казацкой черни, татар, Москвы и Швеции. Либо его смелют, либо он сам станет камнем, чтобы те жернова в порошок стереть. Лучше не жить, чем шляхтичем не быть. Лучше шляхтичем не быть, чем позволить, чтобы в Речи Посполитой своеволие царило.
— Бунт надобно подавить, но с умеренностью, чтобы новые не вспыхнули, — сказал Лещинский.
Барановский тихо рассмеялся. Вопреки обычаям он уселся на стол, потянулся левой рукой за кубком, налил себе вина и сделал основательный глоток, не обращая ни малейшего внимания на великополянина. Лещинский сжал кулаки, лицо его потемнело от гнева.
— Если бы не тиранская неволя и обиды, которые вы, паны украинные, казакам чинили, не было бы этого бунта! А вместе с ним — ни Корсуня, ни Пилявцев, ни Зборова.
Барановский снова захохотал, и смех его был ледяным.
— Что правда, то правда, — буркнул Пшедвоеньский. — Жестоко обходились королевичи украинные с казаками. Церкви закрывали, повинности вымогали, с казаками как с обращенной в хлопов чернью обращались. Хотел казак горилку гнать, так ему котлы ломали. Был у него хутор, так отбирали. Хотел справедливости добиться, так негде было, потому что всякий староста в кармане у магната сидел!
— А я, ваши милости, напомню, — сказал Лещинский, — что Хмельницкий, пока бунта не поднял, был верным гражданином Речи Посполитой, под Цецорой стоял и в неволю попал. О чем здесь присутствующий пан Одрживольский засвидетельствовать может.
Старый полковник кивнул. Лещинский, к счастью, не добавил, что судьбы Одрживольского и Хмельницкого сложились совершенно по-разному. Первый бежал из табора гетмана Жолкевского к границам Речи Посполитой, в то время как будущий казацкий вождь потерял там отца, а затем провел годы, стеная в басурманской неволе в Крыму.
— А я вам скажу, — загудел пан Пшедвоеньский, — что если бы казаки жили не во владениях Вишневецких и Потоцких, а в Мазовии или в Малой Польше, то никогда бы не было казацкого бунта, потому что никто из панов-братьев их бы не обижал. Кто во всем этом виноват? Королевичи украинные, которых на западе Короны нет.
— Смешно мне, — с презрением сказал Барановский, — слушать вас, мазуров, панов-братьев из Великой и Малой Польши, с Подляшья, из люблинского воеводства. Что вы знаете? Разве вы когда-нибудь защищались от татар? Разве испытали на собственной шкуре казацкий бунт? Сжег вам когда-нибудь резун фольварк или усадьбу? Да такую, что стоит двадцати ваших паршивых мазовецких захолустий? Когда я тебя, пан Пшедвоеньский, слушаю, знаешь, что я слышу?
— Не знаю.
— Плач моих деток, когда им чернь косами головы отсекала, — сказал Барановский таким голосом, что разговоры за столом замерли. — Крики жены, когда ее десять казаков