Варяг IV - Иван Ладыгин

Перейти на страницу:
сгорел сегодня. Запахом смерти, которая не переступила этот порог. Только я её переступил. Весь был в ней, весь в крови…

В углу сеней стояла бадья с мутной водой. Я упал в неё лицом. Холод обжёг — как первый утренний мороз. Он впился в щёки, в лоб, в закрытые веки, в треснувшие губы. Он зашипел в ранах, и я зашипел в ответ…

Я плескал воду на лицо. На шею. На грудь. На эти проклятые руки, которые сегодня разрывали глотки и крушили черепа. Руки, которые убили столько, что я перестал считать. Руки, которые недостойны касаться того, что ждало за следующей дверью.

Вода в бадье стала красной. Сначала розовой — как заря над морем. Потом алой — как кровь на снегу. Потом чёрной — как та бездна, в которую я смотрел сегодня десятки раз, и каждый раз она отступала. Я смотрел в эту воду и не узнавал своего отражения. Бледное, провалившееся, чужое лицо. Глаза — два тлеющих уголька на пепелище.

Я вытер руки о чистую тряпку и пошел дальше… На одной воле… Шаг. Ещё шаг. Из глотки хрипело рваным парусом в шторм, а кровь не переставала оставлять следы на досках:

— Кап. Кап. Кап.

Дверь в покои была приоткрыта. Из щели пробивался свет очага, который горел весь вечер…

Я толкнул дверь.

И в ноздри ударил странный запах молока, которое только что покинуло вымя, аромат мёда, который ещё не успел застыть в сотах. Запах рождения. Запах начала. Запах, от которого у меня подкосились колени раньше, чем я успел увидеть хоть что-то.

Астрид с закрытыми глазами лежала на кровати и была белой, как луна, когда она только встаёт над фьордом. Её пламенные волосы прилипли ко лбу, мокрые от пота и слёз, от той тихой битвы, которую она выиграла без меча. Её грудь медленно вздымалась, будто парус после штиля.

Ау сосков, прижавшись друг к другу, как два котёнка в одной корзине, лежали два маленьких, сморщенных существа. Их кожа напоминала оттенок утреннего неба. Их кулачки были сжаты так крепко, будто они уже держали рукоять меча. Будто уже знали, что этот мир далеко не игрушка.

Они тихо плакали, прямо как скрипка, на которой только начинают учиться играть. Как ветер в снастях, когда корабль стоит в гавани и ждёт отплытия. Как первая нота песни, которую ты ещё не слышал, но уже знаешь, что она разобьёт тебе сердце…

Я упал на колени и смотрел только на них. На два маленьких, синих, орущих чуда. На две жизни, которые только что ворвались в этот жестокий холодный мир и потребовали права на него.

Их пальчики шевелились, искали тепло, искали свет. Искали отца.

А я не мог коснуться их.

Мои проклятые руки ещё были красными от крови убийства. Я только смотрел. Смотрел — и не мог насмотреться. И в этом взгляде было всё. Всё, что я никому не мог сказать за обе жизни. Так любить было невозможно…

В какой-то момент комната подёрнулась рябью и растаяла туманной взвесью под солнцем… Потолок поднялся так высоко, что потерялся в вышине и превратился в свод из тёмного дерева…

Это опять была Вальхалла…

Бьёрн находился там, где и всегда, — во главе стола, под тяжёлым дубовым балконом, с которого свисали пучки сушёных трав и чьи-то старые шлемы. Ингвильд прижималась к его плечу и улыбалась, как святая с иконы…

По бокам от них, втиснувшись между отцом и матерью, сидели мальчишки. Те самые. Из второго тома… Аксель и Олаф. Они также болтали ногами и смотрели на меня. С таким восторгом, будто я принёс им солнце в мешке. Будто я был тем самым героем из саг, которые они слушали перед сном, засыпая под треск очага. И в их взглядах не было ни капли той тихой, всезнающей грусти, что бывает у взрослых, которые уже всё поняли, но ничего не могут изменить. Только радость. Чистая, как первый снег. Беспамятная, как детство. И от этого у меня сжалось горло.

Ингвильд медленно встала и подошла к краю зала — туда, где кончался камень и начиналась золотая дымка. Она протянула руки к моим детям. К тем двум маленьким, синим комочкам, которые кричали в моём сердце…

Протянула, но не коснулась… Между ними была граница. Тонкая, почти невидимая, но незыблемая, как закон, который не нарушить даже любовью. Граница между живыми и мёртвыми. Граница, которую не переступить даже материнским сердцем, бьющимся теперь только в памяти, только в сагах, только в этом жесте…

Но от её пальцев полился теплый и домашний свет очага, у которого собирается вся семья. Свет утра, когда просыпаешься и слышишь, как на кухне кто-то гремит кастрюлями. Свет, который не видишь глазами, но чувствуешь каждой клеточкой. Он коснулся моих детей — и они затихли.

— Живите, — шепнула Ингвильд. — Живите долго. Любите сильно. И ничего не бойтесь. Мы с вами. Навсегда.

Она улыбнулась сквозь слёзы, которые текли по её щекам, но не падали на камень — исчезали, не долетая. И в этой улыбке было всё, что она не успела дать своим сыновьям. И всё, что она отдала бы моим, если бы могла.

Видение растаяло. Как дым над костром, когда ветер меняется. Как сон, который помнишь сердцем, но не можешь пересказать словами.

Я снова стоял на коленях у кровати. Сын кричал, дочь всхлипывала, а вёльва держала пуповину — одну на двоих. Свитую в тугой, пульсирующий жгут. Говорят, так бывает, когда души уже выбрали друг друга до рождения и не хотят расставаться даже в утробе.

Я наклонился. Всё тело застонало — мышцы, кости, сухожилия, каждая клетка, каждая зарубка на каждом ребре. Я наклонился — и взял эту пуповину в зубы. Не касаясь детей. Не прикасаясь к ним своими грязными, красными, проклятыми руками.

Она была тёплой и упругой… Скользкой…

Вкус начала… Вкус жизни… Вкус того, что было до всякого вкуса. До хлеба и соли. До мёда и пива. До крови…

Я сжал челюсти.

Звук выдался мокрым и звонким. Будто лопнула струна на лире, утонувшей в море…

И вместе с этим звуком что-то разорвалось и во мне. Что-то, что держало меня в прошлом. Что-то, что не давало стать тем, кем я должен был стать.

Я выплюнул пуповину, и она упала на простыню…

— Харальд, — прошептал я, глядя на сына.

Потом перевёл взгляд на дочь.

— И Сигрид…

Вёльва не проронила

Перейти на страницу:
Комментариев (0)