Начерно - Е.Л. Зенгрим
Но ночью есть только ребра и непрерывная болтовня куртки.
Этот город до сих пор оглушает меня одиночеством. Куртка вечно кричит что-то вроде «да расслабься, братуха» или «пора оттянуться по полной, братуха». Но как я могу успокоиться, когда забываю, кто я есть и в чем моя цель? Когда я ехал сюда в маслорельсе, всё было таким ясным, таким кристально-прозрачным: разыскать девчонку, забрать девчонку, увезти девчонку. Даже на Западе, который я исколесил вдоль и поперек, от обескровленной Сотни Крепостей до высоленного Контровольска, от вечно туманного Крюга до солнечной Хаззы, моя цель всегда была со мной.
За время скитаний я знал много женщин. Покупал вымотанных стоцких шлюх. Ронял на сено в амбарах смешливых сельских девок из-под Мражека. Сношался с беглыми рабынями на утесах Змеероины и влезал в окна к избалованным дочерям аргальских байянов. Каждая новая пассия отличалась от предыдущей, как луна от солнца… Но когда любая из них растворялась в черноте спальни или под куполом беззвездного неба, из интригующего мрака рождался новый образ.
Образ той, за кем меня вело уязвленное сердце. Ее образ.
И с каждым бесцельно прожитым днем, с каждым новым цеховым поручением этот клятый образ утрачивает четкость. Черты лица расплываются, острые коленки круглеют. Глаза цвета сосновой канифоли сегодня кажутся блеклее, чем вчера. А медовые локоны, темнея, собираются в шершавые катышки, как портится сам мед. Она вымывается из моей памяти неумолимым течением времени, и каждое утро я всё меньше уверен, что разыщу ее когда-либо. И, самое страшное, начинаю сомневаться, что должен ее искать.
Раньше мне помогала Шенна. Стоило только попросить, и она вправляла мне память. Я переживал те моменты снова и снова, и тогда с прежним жаром кровь закипала в венах, а зубы крошились о зубы, когда я скрипел ими в приступе бессильной злобы.
Эта маленькая сиюминутная злоба может показаться жалкой, но она питала злобу много бо́льшую, не давая ей угаснуть насовсем. Злобу вечную и беспросветную, которая всегда была где-то рядом, сонмом черных мушек роясь вокруг.
Где этот рой теперь? Почему не жужжит над ухом? Границы моего извращенного желания, моей любящей мести стали настолько размыты, что теряешь собственное «я». И незаметно перевариваешься в кого-то, кем совсем не планировал быть.
Коверкаешь сам себя. Хрысть-хрысть. Вытачиваешь из сосуда ненависти слабое, человечное, жалкое. Хрысть-хрысть, хрысть.
Кого я увижу в зеркале спустя еще одно поручение? А спустя десяток?
Нет, Бруг, так не пойдет. Пора вспомнить, каково это – быть собой. И чем грязнее, чем традиционнее и бруговее ты это сделаешь, тем лучше. Вот тогда всё наладится. Точно наладится, Хорек.
Пока я думаю об этом, на этаже принимаются галдеть напольные часы. Они отбивают восемь раз и умолкают опять. И, как по закону подлости, девятый удар приходится на мою дверь.
– Бруг! – Дверь бесстыдно стонет, и в появившейся щели возникает веснушчатое лицо Лиха. – Спишь типа?
Я со вздохом раздражения сажусь на кровати. Плевать, всё равно сна уже ни в одном глазу.
– Спал, пока ты не завалился. – Натянув портки и заправив в них рубаху, ковыляю к серванту. Там так и стоит кружка кавы, недопитая вчерашним вечером. – Что, уже не представляешь утра без Бруга?
«Ну ясен-красен, Бружок! – поддакивает куртка, щерясь со спинки стула расшнурованной пастью. – Подмазаться хочет! Ты же, сука, крутой!»
– Да там Табита… Ой, погнали, короче. – Лих распахивает дверь настежь, и я подслеповато щурюсь. Разве не ясно, что я зашторил окно не просто так? – Тебе понравится!
Я подношу ко рту кружку. Кава холодным горьким ручьем проливается в горло, и на зубах хрустит муха-утопленница. Наспех влезая в расшнурованные башмаки, перекидываю куртку через плечо. Та довольно урчит, прильнув к лопаткам.
– Молись своему Хрему, чтобы это оказалось так, дружище, – хмурюсь я.
* * *
Лих привел меня на первый этаж, к запертой двери, окованной листовым железом. Металл местами стал рыжим от сырости, тут и там потерял несколько клепок, но по тому, как глубоко в замочную скважину вошел ключ Лиха, я понимаю: дверь эту хоть бревном вышибай, а сходу не вынесешь.
– Знал бы, что будешь столько возиться, сходил бы покурить, – фыркаю я. – С дверью как с женщиной надо, дружище: нежно, но решительно!
– Не бреши под руку, дядя, – пыхтит парень, ворочая ключом туда-сюда. – Этот замок так заедает, что типа отвадит любого вора.
Наконец дверь сдается, делано цокнув затвором. Лих с натугой тянет ее на себя – и в нос бьет стойкий запах книжной пыли и затхлости.
– Сказал же! – самодовольно подмигивает пацан, подбросив ключ на ладони. – Погнали внутрь.
Лих по памяти находит в темноте фонарь, трещит колесиком, и комнату заливает ярким горчичным светом. Всюду, от стены до стены, громоздятся решетчатые стеллажи с табличками на каждой полке. На них буквы и цифры – ума не приложу, как тут разобрать, что за папки над ними теснятся или чем напичканы коробки, сложенные внизу аккуратными рядами, но Лих как-то умудряется. Сняв со стены фонарь, он уверенно двигается в глубь хранилища. Я следую за ним.
В конце кладовой, где Лих останавливается, во всю стену разросся широченный шкаф с дырявыми ячейками. На дверцах тоже приклеены бумажки с номерками.
– Курва, чтоб я еще раз Строжку послушал… – пробежав глазами по номерам, ругается парень. – На кой эти шифры вообще нужны?
– Чтобы дать работу какому-нибудь чинуше, который только в цифрах да буквах и смыслит. – Я всматриваюсь в таблички, тщетно пытаясь выявить закономерность.
«В точку, Бружище! – просыпается бунтарский дух куртки. – Долой раздутый чиновничий аппарат! В пекло вонючих бюрократов!»
– Погодь, ща разберемся. – Лих вынимает из кармана бирюзовых бриджей свернутую вчетверо записку. В свете фонаря на ней пляшут каракули Строжки, ненамного понятнее гребаного шифра. – «Последняя секс…», – парень ломает глаза о почерк старика, – «секция», да, мы тут… «Полка „Б“, столбик…» Бруг, глянь, это типа 23 или 28 написано?
– Бес его знает, – морщусь я, – вроде как тройка.
– Не, восьмерка. Или нет… Давай считалочкой? – с надеждой спрашивает Лих.
– По очереди откроем, дружище, – огорчаю я его, вспомнив, как считалка подвела парня в коллекторе.
Лих надувает губы, но уступает. В двадцать третьей ячейке оказывается барахло: поеденная молью мантия цвета подсохшей ежевики и какие-то дешевые украшения. Когда Лих хочет посмотреть, нет ли чего еще под тряпками, оттуда выныривает жирный рыжий таракан. Вздрогнув, парень брезгливо отдергивает руку, а букашка, сердито поведя усами, юркает обратно.
– Говорил же, что не