Дмитрий Володихин - Доброволец
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 62
– Положительно, следует выразить эту мысль как-то иначе.
Взводный отвечает:
– Хорошо. Скажем иначе… проще… «Мы надеемся на ваше благородство». Ваше мнение, господа?
– Да-да! Мы надеемся на умственные способности хряка с хавроньей! Они обязательно научатся вальсировать… – подает голос Вайскопф.
Карголомский обращается к нему примирительно:
– Мы вынуждены, Мартин.
Тот отсвистывает первые такты «Марсельезы». Алферьев ухмыляется, комкает письмо и начинает выводить новый вариант.
Просим вас оставить этим людям жизнь и оказать им врачебную помощь».
– …И молись барон, – резюмирует взводный, – молись, чтобы наши санкюлоты оказались поласковей жаков.
Вайскопф откликается неестественно спокойно:
– Господи Иисусе, как я вошел по грудь в стихию позора?
– Мы вошли, – почти шепчет Беленький.
– Прошу тебя, Мартин… Каждый из нас…
– Не то! – перебивает Карголомского взводный. – Совсем не то. Мартин, ты можешь пустить себе пулю в лоб, и уйти, как превосходный офицер и негодный христианин. Ты можешь остаться и оборонять село в одиночку от свежей бригады красных – наподобие царя Леонида. Ты можешь взять одного из раненых и потащить его на собственном горбу под ледяным дождем, пока одним из вас не почиет в бозе. И еще ты можешь продолжить отступление вместе с полком, надеясь на милосердие врага. Если ты выберешь последнее, то не пытайся мериться с нами честью.
– С тобой – не стану.
Карголомский вопрошает в пустоту:
– Не понимаю, как нам подписаться. От имени командира полка или даже командира взвода?.. хм… полагаю, кое-кого невольное воспоминание о золотых погонах способно раздразнить.
– О золотых погонах, о чистом белье, о порядочно выметенных улицах… о городовых… я что-нибудь запамятовал, господа? – ворчит Вайскопф.
– …«офицеры и солдаты Добровольческой белой армии», – предлагает Беленький.
– Опять погончиками пугаете, милостивый государь мой! До икоты, до дурноты! – ответствует Вайскопф.
Взводный:
– Просто «воины Добрармии».
Присутствующие реагируют на его слова одобрительным мычанием и короткими кивками.
Алферьев добавляет:
– Полагаю, все понимают, что сейчас совершается.
Молчание. Кажется, сказать больше нечего.
Вдруг подает голос полутруп Беленький:
– Господа, я останусь…
Алферьев после небольшой паузы пытается его отговорить:
– Бессмысленно, прапорщик. Вы еще можете выжить. Мы раздобыли коня специально для вас. Те десятеро, кого полк оставляет, безнадежны… если, конечно, их не возьмутся выхаживать «товарищи»… Вы – нет.
Едва заметная улыбка трогает уста прапорщика.
– Пятьдесят на пятьдесят, Денис Владимирович. Не будем загадывать, кто из нас и когда навестит покойных родственников.
– Это неразумно.
– А я вам в два счета докажу, до какой степени это разумно. Во-первых, есть ли у вас подходящая лошадь, нет ли ее, а сил у меня minimum minimorum. Смогу ли я добраться до Заболотовки? Сомневаюсь. А на гуманизм красных мы можем питать все ту же… минимальную надежду. Так не все ли равно?
– Ничего разумного я от вас не услышал, прапорщик, – строго отвечает Алферьев.
– Хорошо же. Я офицер. И жизни во мне осталось на один глоток.
– Я могу вам приказать.
– Оставьте! Я пришел на Дон как доброволец, а потому имею право как доброволец распорядиться своим последним сроком. Но это… не все. Я уверен: с солдатами должен остаться кто-то из нас. Хотя бы один офицер. Если не останется никто, нашей чести придет конец. Лучше нам всем лечь в землю, чем допустить такое бесчестие. Я давно знаю каждого из вас. Если бы дело не звало вас дальше, любой бы остался тут. Противу самого духа нашего злого времени. Но позвольте остаться мне одному. За всех. – Он опять улыбнулся. – Обстоятельства благоприятствуют подобному выбору. Никакой боевой ценности я уже не представляю.
– Прошу извинить мою назойливость, прапорщик, но… вы твердо помните Ставрополь?..
– С медицинской отчетливостью, Денис Владимирович.
Запахом отверстой могилы веет на меня от этих слов. Я не был в Ставрополе, поскольку пришел в Добрармию намного позже. Но слышал о тех боях от разных людей одно и то же. Все они запомнили, как в один прекрасный день добровольцы уступили город красным и отошли столь быстро, что не успели эвакуировать всех раненых; чуть погодя отбили его; однако спасти не удалось никого из брошенных – «товарищи» перекололи их штыками.
– Что ж, более не смею удерживать вас от шага, на который вы решились.
Я слышу, как в голосе Алферьева странным образом смешиваются смирение и торжество. Взводный подносит руки к шее, и нагибает голову.
– Возьмите, прапорщик. Мы не в силах спасти вашу жизнь, так пусть хоть… силы небесные позаботятся о вас. Я на это надеюсь.
Беленький щурится, пытаясь разглядеть лицо на образке.
– Князь Владимир? Вам это досталось от отца, не правда ли? лучше сохраните… – и он тянет руку, пытаясь отдать взводному серебряный медальон.
– Нет! – Противится тот. – Сегодня я ничего не могу вам дать. Только это. Берите. Берите же! Вам нужнее…
Беленький покоряется.
Не забыть ничего из сегодняшнего вечера! Запомнить все. До мелочей.
Стыд и восторг поднимают меня на ноги.
– Не сердитесь… господин прапорщик! не сердитесь, пожалуйста. Вы… позволите пожать вам руку?
Беленький улыбается.
– Не вы ли тот самый профессор по кафедре отечественной истории… из… Московского университета? – я едва слышу его слова, болезнь и усталость высосали из него жизнь, оставив несколько капель на донышке.
– Приват-доцент, – лгу я.
– А-а… Мой брат… тоже был приват-доцентом… в Казанском…
Его пальцы холодны, как творог из погреба.
– А теперь… дайте поспать. Мне потребуется… ясная… голова.
Алферьев обходит стол и сует прапорщику послание за отворот шинели. Тяжелое веко закрывает мутный огонек в глазу керосинки…
Через два часа нас поднимают. Мы должны торопиться. Если за нынешнюю ночь полк не сумеет оторваться от красных, нам, считай, конец. Спасибо, Господи, хоть потеплело чуть-чуть, да и гололедица сошла.
Ударники идут в полном молчании, шинели моментально промокают насквозь. Спустя час холод входит в наши кости. Мы едва волочим ноги. На лошади, приготовленной для Беленького, трясутся двое легкораненых. Тучи уплыли в сторону Совдепии. Масляный бердыш жарит в полную силу с гробовой крышки небес. Щи из осенней листвы разлились до самого горизонта.
За двадцать лет сознательной жизни я прочитал множество добрых и мудрых книг. Там было о мужестве, о воинском братстве, о солдатской взаимовыручке.
Но из того села я ушел вместе со всеми. Не остался.
Ноябрь 1919 года, в лесу под Змиевым; числа я не помню, тогда нам приходилось совсем худо, и счет дням никто не вел. Возможно, это был даже не ноябрь, а декабрь
Снег, сорвавшись с еловой лапы, падает мне на голову и рассыпается. Плотный ком – смерзшийся, ноздреватый. Несколько дней назад шли дожди, осень мучила нас вовсю, лужи в низинах оборачивались прудами, и мы форсировали их, подобрав промокшие до нитки шинели. Потом пошел снег, и зима, торопясь отбить у осени первую линию окопов, метелила из пушек двое суток подряд, не переставая, то шрапнелью вьюжных пчел, то картечью тяжких как манная каша хлопьев. Когда боеприпасы иссякли, явился интендант мороз и вцепился во все на свете ледяными ручищами. Вцепился намертво, не оторвешь…
Три или четыре кусочка снега скатываются по лбу, по щекам на губы. Я машинально начинаю жевать… живой лед! Сплевываю и просыпаюсь.
Оказывается, я ухитрился заснуть на ходу.
Справа, слева, спереди и сзади бредут смертельно усталые ударники, мои товарищи. Если дерево на протяжении многих часов долбить молотком – всё по одному месту – дереву ничего не сделается, разве что отслоится несколько квадратных сантиметров коры и неуступчивое деревянное тело заплачет соком… Но, наверное, место, по которому били и били, очень устанет, намучается. Вот так и мы. Нас почти непрерывно дубасят. Мы не падаем, но наш полк все время плачет убитыми и ранеными, сок жизни выходит из него. И мы едва волочим ноги, пройдя с утра четырнадцать верст в худых, латаных-перелатаных сапогах.
Епифаньев идет, закрыв глаза, спотыкается, перешагивает бугорок, так и не прервав дремы. Вот Евсеичев идет, закрыв глаза, спотыкается… А вот и Вайскопф идет, закрыв глаза…
Я оглядываюсь. Какая благодать! Еще минуту назад я не видел ее, не мог увидеть. Весь белый свет укрылся ровными облаками снега. Округлыми, приятными на вид, словно ухоженный сибирский кот прежней нашей хозяйки Патрикеевны. Снег – я в первый раз обратил на это внимание – отнюдь не был белым. Нет, не сахар, и не ношеный саван, весь в грязных крапинках, как бывает в наших мегаполисах, да и не пласт сала, повернутый розовой любовинкой к заре. Нет. Если разбавить молоко водой, оно получится чуть-чуть голубоватым. Так и выглядели трехвершковые сугробы по обе стороны дороги. Эту водянисто-молочную голубизну разбавлял прерывистый позумент солнечных поцелуев, процеженных сквозь сито еловых лап. Яркое, неноябрьское солнце впервые за две недели зажгло все свечки перед зеркалом.
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 62