Происхождение немецкой барочной драмы - Вальтер Беньямин
Вы лишенные силы слова, разбитые на части,
Вы бледные тени, одинокие и оставленные;
Вас будут жернова молоть,
Чтобы глубокий образ дал понять сокровенное.
Франц Юлиус фон дем Кнезельбек. Трехчастные аллегории[444]
Только философское постижение аллегории, в особенности диалектический анализ ее пограничной формы, представляет собой фон, на котором образ барочной драмы расцвечивается живыми – и, если можно так выразиться, прекрасными – красками, единственный фон, который свободен от серой ретуши. В хорах и интермедиях аллегорическая структура драмы выступает столь навязчиво, что не могла не быть замеченной зрителем. Однако именно поэтому они были теми слабыми местами, в которые вторгалась критика, чтобы разрушить строение, которое заносилось так высоко, что стремилось утвердить себя в качестве греческого храма. Вот что говорит Вакернагель: «Хор – это наследие и принадлежность греческой сцены, и только на ней он является органическим следствием исторических предпосылок. У нас же не было никакого повода к появлению хора, так что и попытки, предпринятые немецкими драматургами XVI и XVII веков… чтобы перенести его на немецкую сцену, не могли не кончиться неудачей»[445]. Не подлежит сомнению национальная обусловленность греческой хоровой драматургии, однако также не подлежит сомнению, что такая же обусловленность проявляется и во мнимом подражании грекам, осуществленном в XVII столетии. Хор в барочной драме не представляет собой нечто внешнее. Он в том же смысле составляет ее внутреннюю принадлежность, в каком готическая резьба алтаря обнаруживается как его внутренняя часть за распахнутыми ставнями, расписанными сюжетными изображениями. В хоре, как и в интермедии, аллегория уже не пестрая, историческая, а чистая и строгая. В конце четвертого акта «Софонисбы» Лоэнштейна происходит спор между Похотью и Добродетелью. В конце концов Похоть оказывается разоблаченной и выслушивает от Добродетели следующее:
Вот хорошо, посмотрим на ангельскую красоту!
Снимаю я с нее заемное одеяние.
Пожалуй, нищенская одежда будет получше.
Кто не убежит в испуге от такой рабыни?
Отбрось, однако, и нищенский покров.
Смотрите: может быть свинья грязней
Изъедена проказой и язвами.
Боишься, верно, ты сама гнойных язв?
У Похоти глава лебяжья, тело от свиньи.
Сотрем же и с лица прикрасы.
Вот здесь нарыв, а там гнездится вошь.
Так в мерзость Похоти красоты обращаются.
Но это еще не все! Стяни и эти лохмотья —
Что там открылось? Мертвечина и кости.
Вот где покои Похоти:
Где падаль и отбросы обретаются![446]
Это старый аллегорический мотив жизненной реальности, воплощенной в образе женщины. Подобные выразительные места давали порой и авторам прошлого века возможность представление о том, что в этом заключается. «В хороводах, – говорится у Конрада Мюллера, – давление изощренной натуры Лоэнштейна на его языковой гений становится легче, поскольку резные завитушки его слов, которые странно смотрятся на проникнутом строгим стилем храме трагедии, вполне соответствуют эскападам аллегории»[447]. Аллегоричность проявляется не только в слове, но и в фигуральности и сценичности. Апогея это достигает в интермедиях с их персонифицированными человеческими свойствами, олицетворенными добродетелями и пороками, однако не ограничивается только интермедиями. Ведь вполне ясно, что череда типажей, таких как король, придворный, шут, обладает аллегорическим значением. И в этом случае важны прозрения Новалиса: «Настоящие зрелищные сцены – только им место в театре. Аллегорические персонажи, большинство видит вокруг только их. Дети – это надежды, девушки – желания и мольбы»[448]. Проницательное замечание указывает на связи между непосредственной зрелищностью и аллегорией. Правда, ее персонажи были в эпоху барокко другими и – с христианской и придворной точки зрения – более определенными, чем это характеризует Новалис. В том, как редко и неуверенно басня отсылает к их своеобразной морали, фигуры выдают свою аллегоричность. В «Льве Армянине» остается совершенно неясным, поражает ли Бальб виновного или невинного. Достаточно того, что это король. Нельзя иначе понять и то, что почти любые лица могут включаться в живую картину аллегорического апофеоза. Добродетель восхваляет Масиниссу[449], жалкое ничтожество. Немецкой барочной драме так и не удалось украдкой разложить черты персонажа на тысячу складок пышного одеяния аллегорической фигуры, как это умел Кальдерон. Не лучше обстоит у нее дело и с отличающей Шекспира великой интерпретацией аллегорического образа в новых своеобразных ролях. «Определенные персонажи Шекспира обладают физиогномической чертой аллегории моральных пьес; однако