Юрий Ларин. Живопись предельных состояний - Дмитрий Смолев
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 129
самому Ларину такое просто не приходило в голову, а училищное начальство наверняка не рискнуло бы выступить с подобной инициативой. Мало ли чем обернется. В общем, обошлось без наград и особых поощрений. Насколько мы знаем, Юрий Николаевич никогда не сожалел о времени, проведенном в МГХУ. Собственно говоря, это время и не было посвящено одной лишь педагогике: за те же годы он из начинающего живописца превратился в значительного мастера. Вероятно, он стал бы им и без учительского опыта, но проверить это невозможно: одно из другого задним числом не вычесть.Я когда вынужденно оставил преподавание, понял, что оно мне очень много дало. Безусловно, живописи научить нельзя. Или можно? Можно, если голову иметь. Если показываешь то, что сам понял, привел в систему, способный человек обязательно научится.
* * *
Формулировка «сам понял и привел в систему» была Юрием Лариным выстрадана на личном опыте. И опыт этот складывался двумя параллельными путями – рациональным и интуитивным. О себе он говорил: «Думаю, что я принадлежу к художникам не эмоциональным, а более рациональным, но для которых духовность играет огромную роль». (Тут, кстати, следовало бы учесть, что большинство советских художников-семидесятников под «духовностью» понимало отнюдь не религиозные аспекты творчества – во всяком случае, не только и не столько их. Именно из той семантики родились пародийные слоганы про «духовку» и «нетленку», исходный смысл которых сегодня уже не всеми считывается, а многие вообще таких выражений не слышали. Терминологические сдвиги в числе прочего разъединяют поколения – давно и не нами замечено.) Для удобства можно, наверное, тогдашнюю «духовность» заменить на возвышенность чувств, почерпнутую из интуитивных прозрений, – почти как у дореволюционных символистов. Подмена не передает всего смыслового спектра, однако это лучше, чем заведомо ошибочная интерпретация.
Так вот, Ларин не без оснований полагал себя художником, опирающимся на рацио, но чутким к трансцендентному, внеэмпирическому. Причем это трансцендентное требовало вовсе не проповеди, не объяснения или хотя бы называния себя вслух, а ждало выражения, проявления через земные, материальные, почти обыденные формы. Отсюда беспрестанная авторская рефлексия по поводу искусства фигуративного и нефигуративного – разумеется, не у одного только Ларина. Дихотомия «предметное – абстрактное», ее непреложность или, наоборот, мнимость, обманчивость, – это волновало многих. Ларин вырабатывал собственное кредо, которое бы вбирало в себя и осознанное им, и бессознательное. Для достижения приемлемого результата понадобилось время. Не отроческое, не юношеское, а самое что ни на есть взрослое: ставка была сделана всерьез.
Если не брать в расчет единичные детские рисунки и, возможно, уцелевшие где-то в семейном архиве работы ученического периода, наверняка тоже единичные, то наиболее ранние из сохранившихся произведений нашего героя (вернее, сознательно и намеренно им сохраненные) датируются концом 1960‐х – началом 1970‐х. По ним еще нельзя в полной мере судить, какого рода художник вызревал из этих опусов, преимущественно натурных, но можно опознать кое-какие импульсы и векторы. Вдобавок здесь ощутимы уже те границы, которые Ларин никогда в будущем не станет пересекать – по причине ненужности для него, внеположности и контрпродуктивности буквально всего, что за этими границами простирается.
Мы обнаруживаем, что в ранних своих работах автор не увлечен чрезмерным натуроподобием; его не занимает фотографическое отображение реальности (при том, что как раз в то время на Западе – сначала в США, чуть позже в Европе – набирал популярность живописный фотореализм, влияния которого не избежало и позднесоветское искусство). Не привлекает молодого Ларина и противоположный полюс – чистая абстракция, абсолютная беспредметность различного толка, хотя еще в оттепельные времена у многих его коллег пробудился острый интерес и к запретному наследию отечественного авангарда, и к послевоенным западным трендам вроде ташизма или «конкретного искусства». Отношения с беспредметностью у него впоследствии будут многодумными, «головными», но вместе с тем и магнетическими, неразрывными. То есть внутренняя эволюция двинется все же в ту сторону, однако не по прямой…
А ранний Ларин – это преимущественно акварельные (реже масляные) виды города или вольной природы, в которых акцентировано нечто романтическое, трепетное, ускользающее, – однако, при всем том, виды эти конструктивно прочные, «уложенные в формат». Сам автор называл их «пейзажами состояния». Увлеченность «состояниями», как мы увидим, будет им вскоре преодолена и отринута, но пейзаж навсегда останется главным – впрочем, не единственным, – жанром.
Другая «запретная территория», от которой художник себя сознательно отграничил на раннем этапе (и тоже навсегда) – это любые разновидности нарождающегося постмодернизма. Тут, правда, кто-то может моментально возразить, что для СССР рубежа 1960–1970‐х такая постановка вопроса вообще не правомерна, но дело, скорее, в терминологии. Слова такого, постмодернизм, пусть и не знали, а вот тенденции и флюиды вполне улавливали. И ретроспективизм, и карнавализм, не говоря уж о разных неофициальных феноменах вроде московского концептуализма или соц-арта, – все это, при очевидных внешних и внутренних различиях, укладывается в стратегию близящегося постмодерна. Укладывается хоть и задним числом, но без особых натяжек. Что, кстати, попытались более или менее успешно продемонстрировать кураторы недавней эпохальной выставки «Ненавсегда. 1968–1985» в Третьяковской галерее. Так вот, возвращаясь к Юрию Ларину: постмодернистских задач он перед собой никогда не ставил – соответственно, и не был, как и другие авторы подобного склада, принят в расчет составителями обзорного музейного проекта про «эпоху застоя».
Да, и совсем уж последнее, просто на всякий случай: принципами социалистического реализма Ларин не руководствовался ни в какой фазе своей творческой биографии. В предыдущей главе мы упоминали о том, что сталинские догматы в части искусства все еще сохраняли ритуальную функцию, хотя на практике «идейность» обычно сводилось к закулисным манипуляциям вокруг госзаказов и к риторическим окрикам в газетах, если требовалось кого-нибудь показательно приструнить. Что такое «соцреализм сегодня», никто толком не знал, а многие и знать не желали. Трудно вообразить, чтобы наш герой хоть на минуту всерьез задумался о сути и содержании «передового художественного метода».
Итак, здесь обозначены границы, которых живописец Юрий Ларин не переступал – и о существовании которых со временем, пожалуй, вовсе перестал вспоминать, когда дело касалось его собственной работы. Самоограничение не было насильственным, оно диктовалось логикой выбранного пути. Но куда вел этот путь? И не слишком ли узким, тесным он оказался? Оценка тут во многом зависит от позиции внимающего, воспринимающего.
Ни в какие исторические времена художники не обладали рецептами, которые гарантировали бы безоговорочное признание потомков – даже ближайших, из следующего поколения или через одно. С современниками, как правило, тоже всегда обстояло непросто, но тут вопрос хотя бы частично зависел от самого субъекта – на что делать ставку, какой тактики придерживаться, к кому примкнуть, с кем размежеваться. От потомков же добиться наперед особого сочувствия и наилучшего понимания заведомо
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 129