Неокончательный диагноз - Александр Павлович Нилин
Не знаю, как в других изданиях, но в «Советском спорте» влиятельным сотрудникам нравилось иметь учеников-воспитанников. Возможно, они получали особое удовольствие, оказывая покровительство молодым; впрочем, молодых на тот момент в газете, кроме несомненно способного, приятного в общении Толи Семичева, и не было – не было и практикантов, кроме меня.
Толя работал всего второй сезон – и занят был своей карьерой, весьма многообещающе складывающейся, – он был ко двору в спортивной газете.
Мы сидели с ним в одной комнате, где разместили весь отдел из пяти человек. В отдельном кабинете располагался заведующий Семен Близнюк, родом из Львова, говоривший «газэта» и «газэтчик», – сотрудники его ранга и самого Семена иногда называли «газэтой».
Не помню, чтобы мы с Толей о чем-нибудь разговаривали или давал бы мне Семичев советы, словно и не он соблазнял меня в бывшем Сталинграде перспективой найти себя у них в газете.
Помню лишь один эпизод с его участием.
В Москву приехал киевский корреспондент газеты Аркадий Галинский – через много лет мы будем дружить (мало кто за мою жизнь так благоволил ко мне, как он), но в тот день я увидел его впервые.
Адик с порога обратился к Семичеву: «Мне рассказали, Толечка, что вы вчера в „Национале“ оплакивали с Володей Пашининым товарища Сталина – сожалели, что он умер, не успев посадить еще и вас, двух дураков».
Дипломным руководителем Толи в университете был Станислав Токарев.
Не знаю, стал бы Толя таким же выдающимся журналистом, как Токарев, но были у него все данные высоко подняться в спортивной журналистике: к двадцати годам он и в большом спорте преуспел, и высшее образование получил, много читал и вообще был культурным парнем из семьи ответственного работника; отец, правда, при Хрущеве, как выражался Толя, «погорел», но и не опустился ниже заместителя министра.
Но двадцатипятилетний Анатолий попал пьяным ночью под грузовик на Кутузовском проспекте – и похоронен на Ваганьковском.
Год сейчас не назову, но точно до пятьдесят второго – в пятьдесят втором этого быть не могло, – мы с отцом приехали в старый крематорий при Донском монастыре 3 июля, в годовщину смерти бабушки моей по отцовской линии Марии Александровны Ишимцевой. Возвращаясь, шли вдоль колумбария и остановились перед застекленной нишей с прахом Маяковского – на урне сделали одну-единственную надпись: МАЯКОВСКИЙ – без имени-отчества, без дат рождения и смерти.
Отец сказал, что только фамилию он и на своей урне хотел бы видеть, ну, может, еще имя пусть будет – он надеется, что и сыновья его кем-то станут.
Отцу тогда было сорок два или сорок три, мне – лет десять или одиннадцать, а младшему брату пять или шесть.
После семидесяти отец записал у себя в дневнике: умри он сейчас, никто и на похороны не придет, а вот проживи еще лет десять – пятнадцать, возможно, многих бы смерть его огорчила.
Умер он на семьдесят четвертом году – и на похоронах народу было немного, хотя и нарушили мы волю покойного: он просил не выставлять его гроб в Доме литераторов.
Через два или три года умер старший брат отца, завещавший похоронить его на Донском в колумбарии рядом с матерью Марией Александровной.
А нашу матушку (все же решать, где быть погребенным отцу, считали мы с братом, должна она) мысль о крематории не посетила.
Была, вспоминаю, у нее мысль о Переделкине – дочь писателя Вирты предлагала с этим помочь, но говорила об этом тоном, матушке не понравившимся, а в Союз писателей обращаться ей по ряду причин не хотелось – и кончилось все тем, что очутился отец на Ваганьковском рядом с нелюбимой тещей, о чем сама же матушка потом и говорила, не обмолвившись, однако, вслух о желании самой быть погребенной рядом с мужем.
Я прожил после семидесяти желанный отцом срок, но, будь я похоронен в той же ограде, известности могильному участку не прибавлю. Если уж место захоронения отца в изданной лет восемь назад книге «Некрополь Ваганьково» не указано-упомянуто… На это, по-моему, отец мог бы рассчитывать.
Но кладбищенским историкам виднее.
Кстати, книги кладбищенских историков, справочным языком изложенные, читаю сейчас, как в детстве Дюма.
Как-то попросили меня надписать свой двухтомник страстному футбольному болельщику – бывшему директору Ваганьковского кладбища (не уточнил, тому ли директору, кто, по легенде, не взял у Кобзона денег за найденное там место для захоронения Высоцкого?).
Я написал на титульном листе: «Бывшему директору – от будущего покойника», – не сообразив сразу, что за такой надписью открывается сюжет. Конечно, следовало мне не лениться, как всегда, а встретиться и познакомиться ближе с бывшим директором и подробно расспросить о похоронах, случавшихся за время его директорства, – получилась бы книга, где рассказанные им истории соединились бы с моими мыслями о смерти и кладбищах.
Сейчас я – себе же на удивление – равнодушен к тому, где буду похоронен, – и равнодушие мое вызвано, возможно, еще и тем – или же просто тем, – что стал бывать на кладбище гораздо реже, а честнее сказать, что вообще не бываю, целиком перепоручив уход за родительскими могилами младшему брату.
Свой же прах предлагаю жене развеять над Самаринским прудом в Переделкине, хотя сейчас на его берегах усадьбы богатых людей – вряд ли пустят.
Но ведь были – не такие давние – времена, когда, огорченный катастрофически сузившимся кругом близких и просто знакомых мне людей, я приходил на том же Ваганькове в лучшее расположение духа, и казалось мне, что чуть ли не каждого из похороненных здесь я лично знаю и, читая имена на погребальных символах, радуюсь, как будто встретил всех вновь живыми.
Был случай, шел я кладбищенской аллеей, какой никогда не хожу, – вдоль ограды, обращенной к истоку Красной Пресни, – шел в своих, Ваганьковом навеянных мыслях, – и вздрогнул, словно лицом к лицу столкнулся с давним знакомым, не сообразив сразу, что он – это он.
Знакомый и был на самом деле давним – из детства.
Надгробье являло голову на постаменте – я прочитал: «Скульптор Валентин Томский».
А вот того, что он скульптор, я не знал – знал только, что он сын скульптора-академика.
У академика Томского (чей памятник Гоголю – тому Гоголю, который «от советского правительства» и стоит в начале Гоголевского бульвара, а не сидит во дворе дома на Никитском, изваянный Николаем Андреевым, знаменитым поболе Томского мастером, автором памятника, для советской власти идеологически неприемлемого)