Гледис Шмитт - Рембрандт
Ознакомительная версия. Доступно 33 страниц из 214
— О, это вы! А я думал — Хендрикье, — не вставая, бросил художник, а затем, поддавшись нелепому и насмешливому порыву, поднял раму, просунул в нее голову, скорчил гримасу и спросил: — Красив, не правда ли?
— В нашем с вами возрасте ни один мужчина уже не напоминает собой Адониса.
— Если можно, не двигайтесь, — попросил Рембрандт. — Я подбирал полотна к рамам и все разложил на полу.
И тут врач в первый раз взглянул на то, что расстилалось у его ног. На полу, между ним и хозяином дома, одно за другим были выложены мрачные и великолепные полотна. Юноша — наверно, Титус — мчался на тяжелом коне в сторону от зловещих холмов, вперяя мрачный взор в невидимую, но страшную цель своей скачки. Рядом с ним холодно мерцали два изображения Иосифа, обвиненного женой Пентефрия, и лицо ее на одном из этих изображений было циничным, вульгарным и отвратительно жестоким. В подвальной тени мясной лавки висела туша забитого быка, труп и пища, жертва и предмет потребления. Дальше виднелись лица Клемента де Йонге, Брейнинга, Титуса, то задумчивые и печальные, то непостижимо веселые, то смятенные и покорные, словно их душу озарило некое тайное откровение. За ними Тюльп увидел Флору, которая держала в руках тощую охапку цветов и привела врача в полную растерянность, потому что казалась и Саскией, и Хендрикье одновременно, и, наконец, бичевание Христа, изможденного, раздавленного, еле стоявшего на ногах, похожего на полумертвых от голода нищих, которых отвозят в больницу или чумные бараки.
Доктор подставил руку под воск, капавший со свечи, и вспомнил о нескольких грубых и мощных рисунках, которые лет тридцать тому назад, во время чумы, унес ночью из вестибюля Ластмана. Да, первая горькая правда, надолго погребенная под толщей честолюбия, любви и мирской суеты, встала из своей могилы. Под ногами Тюльпа, возведенная мастерством до мрачного мерцающего великолепия, лежала древняя истина: быть человеком — значит страдать от тяжких утрат, мучиться и умирать.
— Боже мой! — вырвалось у врача.
На секунду маленькие глазки, сверкавшие на другой стороне комнаты, благодарно потеплели, а затем снова стали насмешливыми и взглянули на гостя точно так же, как смотрели через пустую раму.
— Недурны, не правда ли? — спросил художник тоном, разительно неподобавшим тому, о чем он говорил. — Это как раз такие вещицы, приятные, успокоительные, которые каждый охотно повесит у себя в гостиной. И надеюсь, вы заметили, сколько трудов я положил, чтобы добиться красивой заглаженной поверхности?
— Послушайте, — остановил его Тюльп. — Если у вас хватает разума, чтобы писать вот так, то вы не можете не понимать, что мы живем в век дураков.
Художник не ответил. Он просто встал и указал на натюрморт с тушей забитого быка, где красота и разнообразие фактуры являли какой-то дикий контраст с уродливостью сюжета, а потрясающе богатые красные, кремовые и пунцовые тона придавали подлинную осязаемость сырому мясу, сухожилиям, костям и мертвому жиру.
— Разве это не напоминает распятие, вернее сказать, висящего на кресте Иисуса? В сущности, это то же самое, только в более низком плане. Те же плоть и кровь… И вот это мы едим.
«Еще несколько шагов в том же направлении, и ты кончишь, как Гертье Диркс», — подумал врач.
— Зачем вы ограничиваете себя двумя свечами? — вслух сказал он. — Много вы этим не сэкономите, а глаза и настроение себе портите.
— Это Хендрикье придумала экономить на свечах. И начала она с кухни и маленькой гостиной. — Рембрандт взъерошил и без того растрепанные волосы. — Она хотела приберечь их, чтобы у меня здесь было светло, но теперь я понял, что свечи мне не нужны или, во всяком случае, их нужно очень мало. Когда я не пишу, предпочитаю сидеть в темноте.
— Это безумие!
— Безусловно. Должен признаться: я вообще во многом безумен. Например, работаю, как безумный. Сами видите, — Рембрандт мрачно и без всякого чувства гордости указал головой на выставку, разложенную перед ним. — Это не все — там, у стены, стоят другие. Я никогда еще не писал с такой быстротой.
— Так не время ли остановиться и отдохнуть?
— Отдохнуть? Да разве я могу?
— Ян и Грета предлагают вам приехать в Эймонд и пожить у них. — Тюльп вытащил из кармана письмо, не сожалея больше о том, что привез его, и находя в нем только один недостаток — то, что это было всего лишь письмо; но художник, не дав себе труда распечатать конверт, сунул его в карман штанов. — Пожалуй, вам следует поехать. Возможно, это пойдет вам на пользу.
— На пользу? Боже милостивый! Отдых в деревне, пикники, прогулки, веселые ужины и всякое прочее… — Рембрандт спохватился, и бранное слово не успело сорваться у него с языка. — Нет уж, с вашего позволения, я останусь здесь, пока меня не вышвырнут.
— Допускаю, что лично вас это не пугает. Но Хендрикье и Титусу будет, по-моему, тяжело. Им лучше бы при этом не присутствовать.
— Вот пусть и отправляются куда угодно, — гневно и презрительно отозвался художник. — Кто их держит? Пусть убираются в Эймонд или в другое место. Скатертью дорога!
— Но без вас они не поедут, и вы это знаете.
— Ну и дураки! Я только и мечтаю, чтобы меня оставили одного.
Художник говорил правду: это подтверждали и картины и сам их создатель, грязный, полный ненависти, умышленно отталкивающий всех и столь же мало общительный, как зверь, в которого всадили копье. Самому доктору тоже было бы лучше убраться отсюда — его особа раздражала хозяина, но Тюльп хотел уйти так, чтобы уход его не прозвучал упреком: он понимал, что его уязвленное самолюбие — пустяк в сравнении с сознанием одиночества, отверженности и позора.
— Я понимаю вас, — согласился он. — Это была мысль детей, Яна и Греты; я же был обязан передать вам письмо. Если я могу чем-нибудь вам помочь… Впрочем, я говорю глупости: ничего я не могу. — Тюльп взял свечу и, пробираясь между великолепными и жуткими полотнами, добавил: — Но если понадоблюсь, присылайте за мной.
— Погодите немного. Я хочу поблагодарить вас.
— За что?
— Право, не знаю. За то, что вас, одного из тысячи, не тошнит при виде вот таких картин.
— За это не благодарят.
— Я держусь другого мнения. Спокойной ночи, Николас!
Рембрандт не часто обращался к Тюльпу по имени: обычно он называл его «доктор» или «господин бургомистр», причем в последние годы произносил эти слова все более иронически. Но вернуться назад и обнять его было явно невозможно, и врач лишь задержался на пороге, чтобы коротко и не поворачивая головы бросить в ответ:
— Спокойной ночи!
Свет свечи, падавший перед Тюльпом на лестницу, выхватил из темноты Титуса, сидевшего на нижней ступеньке, озарил бледное поднятое вверх лицо, зажег огненные кудри.
Ознакомительная версия. Доступно 33 страниц из 214