Московская вендетта - Александр Сергеевич Долгирев
В теньке на ступеньках перед входом сидел сильно загоревший светловолосый человек в рабочей одежде. Он сидел, прикрыв глаза и уперев в землю перед собой лопату, за черенок которой держался так крепко, как будто это была винтовка с последним патроном. Неожиданно человек открыл глаза и посмотрел на меня. Возможно, он услышал мои шаги, а может быть, так просто совпало. Стоило ему открыть глаза, как я его узнал – эти ярко-васильковые глаза врезались мне в память очень крепко. Ермаков тоже меня узнал – я понял это по его взгляду.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, не двигаясь и не говоря ни слова. Он пришел в себя первым и устало улыбнулся:
– Какие люди зашли! Да еще на своих двоих! Как живешь?
Я был удивлен настолько, что едва не открыл рот, – это было последнее, чего я ожидал. Когда мы виделись в последний раз, отношения наши были совершенно далекими от дружбы или хотя бы доброжелательности, но теперь он приветствовал меня как старого приятеля. Мне не оставалось ничего другого, кроме как быть вежливым:
– Жаловаться не на что. А у тебя как дела?
Ермаков небыстро поднялся на ноги, отряхнул запыленный зад, затем обтер об себя правую руку и протянул мне – я пожал почти без колебаний.
– Да как видишь, терпимо. Пристроился, притерпелся, даже успокоился. Ты здесь по делу или в гости?
– В гости.
– А, ну да – гвоздики же! Прости, с самого утра сегодня думать не получается. Пошли, что ли? Провожу тебя до места.
Я не стал отказываться – пусть вокруг и было немного глаз, нас все же могли увидеть, так что убить его в глубине кладбища было надежнее.
Ермаков оставил лопату прямо на лестнице, да так легко, как будто и не вцеплялся в нее только что до белых костяшек. После этого сорвал какую-то травинку из поросли вдоль паперти и закусил ее – он был совершенно спокоен и пребывал в удобстве. Впрочем, это не было странно – если он все эти годы проработал на этом кладбище, то компания могильных камней ему была ближе людского тепла.
Он спросил неожиданно:
– И чем ты пробыл в эти годы?
– Всем подряд.
Филипп грустно усмехнулся и выплюнул травинку.
– А сейчас где?
– В Моссельпроме на бумажках.
Я соврал так легко и быстро, что даже не успел испугаться.
– У-у… Неплохо устроился! Сытно, наверное?
– Не жалуюсь.
– Ну и я жаловаться не буду.
– Давно здесь?
– Да уже лет восемь. Оно как отгремело все, как усадьбы все пожгли да расстреляли всех, кого могли расстрелять, выяснилось, что жизнь-то не изменилась ничуть. Я как был не нужен, так и остался не нужен. А ведь сколько сил потратил на это вот все! Ну, да ладно, не ради меня ведь все делалось – кто виноват, что я квасил да безобразничал, пока остальные крутились? Вот и оказалось, что на кладбище-то оно мне лучше всего будет – хоть мертвым, хоть живым. Здесь я, кстати, преуспел – пришел ночным сторожем, чтобы покойники ночами по улицам не бродили, а теперь целый завхоз! Самодержец лопат! Ты уж извини, что я все треплюсь, – в иной день ни с одной живой душой словом не перекинешься, а мертвые болтать не любят. Ты, кстати, один? Хотя можешь не отвечать – по глазам вижу, что один. Я тоже один, да так, наверное, уже и останусь.
О! Вон мой знакомец – Лешка Прокопец. Я с ним еще в 17-м полицейский участок брал – ух, натащили тогда! А погиб глупо – брат родной пристрелил. Вроде как случайно, но так кто же теперь разберет?
А вон за той березкой Фаддей Цветков. Он был с нами в тот раз, когда… Ты представь, вроде как прямо на бабе помер – то ли сердечко не выдержало, то ли еще чего. Помню, как хоронили. А березка-то разрослась – надобно убрать.
Кстати, мы уж мимо прошли, но о таком парне не грех рассказать. Яшка Бережнов. Он при старом режиме вроде как поэтом был. Только писал под другой фамилией. У нас здесь рифмоплетного народу мало лежит – немодное местечко. Ну и ладно! Не жалко! Пусть Ваганьковку собою забивают! О чем бишь я? А, Яшка! Так вот, встречал я его как-то пару лет назад по лету. Кажется, июль был. Я тогда проигрался прилично… только это между нами, хорошо? Так вот, проигрался и в конурку свою не совался несколько дней, чтобы на мордоворотов не попасть. То здесь ночевал, то по знакомым. А тут зашел в рюмочную и вижу – Яшка. Мы с ним еще с довоенных деньков были знакомы. Уж в каком раздрае он был – писал и рвал, рвал и писал! На обрывках, клочках и грязных столах. И пил, не останавливаясь, не щадя, как в последний раз. И лицо его помню – белое как мел и все в окопах, траншеях, рытвинах и воронках от размышлений и дум. Кто бы этих писунов понять мог – вот вроде и при деньгах, а все душа не на месте. А потом встал вдруг, как пыль всей жизни с себя стряхнул, и пошел ровно-ровно на выход. Ну, я окликнул его, спросил, куда он дальше, а Яшка посмотрел на меня, как в первый раз увидел, потом взглядом то ли на потолок, то ли на небо указал и улыбнулся. А через пару дней повесился.
А вот в ту сторону через пять участков Марфуша Ломовицкая успокоилась. Вот это девчонка была! Мы с ней погуливали в прошлой жизни. Причем она-то погуливала, а я-то гулял. Хотел, чтобы как-то все сложилось. Не сложилось. Она сестрой милосердия пошла да надорвалась – накрылась от тифа в 16-м. Хорошо хоть в Москву отпустили умирать, а не в этой ихней действующей армии.
А вон, кстати, отец мой. Ух, и поколачивал он меня да младших! Мне, понятно, больше доставалось – а как иначе? На то старшие и нужны, чтобы вместо младших получать.