» » » » Карамболь - Вячеслав Иванович Дегтев

Карамболь - Вячеслав Иванович Дегтев

Перейти на страницу:
с красной помадой и рванулся из строя к нему, а еще были в тех песнях неотправленные письма, мечты о любви и тепле, о маме ро́дной, что на шею ладанку надела, о том, как посадили в клетку соловья и петь заставили, и он поет, ведь ничего не остается больше, но скоро вырвется на волю, теперь уж точняк, пацаны, чуть-чуть осталось, прилетит к ненаглядной своей, завяжет с преступным миром — правда, мама! — и построит домик, и посадит сирень, и разведет голубей, непременно турманов, чтоб до седьмого неба доставали, а возле дома будет пруд, и там…

Тобою дядья гордились, сам слышал, как говорили наперебой собутыльнику, что это их племянник («племенник») и что, мол, в Москве на художника учится; другой перебивал: он, мол, и летчик еще, рассекал на реактивных, майором уже мог быть или подполковником… бери выше! — перебивалось, — космонавтом, но бросил и решил стать великим художником, ваногогом или полугогеном; вот выучится, влезал снова второй, выучится и все-все нарисует, всех изобразит и всякого, и даже то увековечит, как мы с тобой, дураком, выпиваем; да, да, он такой — в нашу, в калединскую, породу, хоть и фамилия другая, по отцу, но вострый — в нас. Вот такие они были. Как подопьют, бывало, так и давай орать: «Я — вор!», а другой: «Я — убийца!» Интересные, в общем, были дядья.

Загребли, замели мальчишечку, мальчишку-несмышленыша; увидел нары жесткие, братву на них веселую… — пел, бывало, дядь Митрошка. Так оно и было. Как в песне. Попал к Хозяину за любовь. За сильную, за роковую. Вырос на Расхваталовке — кутку без фрайеров. А когда минуло восемнадцать, тут он и стыкнулся с Уголовным кодексом. Глубокой ночью шел от девушки Зины-Зинули, Зины-красотули, не раз предупреждали по-доброму: не ходи, парень, до Зины, не для тебя цветет та фиалка, лишь отмахивался: да идите вы… И вот возвращается как-то от Зины, а тут из переулка — трое, и набрасывают на Митрошку дождевик. Да только не на того напали. Руку в карман — там отвертка самодельная, из клапана — велосипед чинил… Раз! Р-раз! — наугад. И не промахнулся. Одного убил сразу, в висок, другому в пах попал, на дороге корчился, а третий сбег…

На суде двое живых заявят в один голос, что никто Митрошку, дескать, не трогал, они ведь еще несовершеннолетние, малолетки, все до одного, и убитый тоже, по месяцу-по два до восемнадцати не хватало, и никто на Митрофана, на взрослого, не нападал, это все он сам — и угрожал, и напал с холодным оружием, изготовленным заранее из клапана закаленного, одного убил, а другого мучил, малолетнего, в пах раненного, собирался лишить мужского достоинства (так прямо было и заявлено на суде — буквально); судьи конечно же поверили им, их двое, малолетних, и не поверили Митрофану — один, да взрослый, да притом убийца, — и поехал он, проклиная судей и суровый их приговор: на пятнадцать — лагерей, десять — поселения, да пять — «поражения». Сорок седьмой — одно слово! Но в пятьдесят третьем Берия амнистией порадовал; ехал домой дядь Митрошка, клялся: сына Лавриком назовет.

Вернулся в бостоновом костюмчике, в шелковой рубахе, из-под нее моряцкий тельник вырисовывается, руки в наколочках. А наколочки — авторитетные, никаких тебе подлянок. Бабка увидала в дверях, ахнула: откель такой, с какого курорту? А что? К нам, хвалится, даже артистов привозили. Нет, правда! Начальник над артистами выступал, говорил: граждане зеки! Что такое была артистка до революции? Она была, граждане, постельная принадлежность. А теперь эта принадлежность к вам приехала… Промел он клешами улицу до пивнушки, и ну корье бусать да раков в нем топить. А на обратном пути встретил Зину-Зинулю; она оказалась в резиновых сапогах, в грязной юбке, за которую цеплялся грызун сопливый, а руки у нее разбитые, как лошадиные копыта, — встретил, раскланялся, с понтом малознакомые, и лишь сплюнул вослед. Из-за этой, что ль, фиалки поножовщина случилась?

А через пару недель обнимал он братана ро́дного, Николая. Бабка от счастья слезьми полы мыла, когда ей старшой цветов таежных приволок. Службу за Лаврентия заказала. Николай, дядь Коля, тоже за любовь сел. Точнее, за пацанку одну крымскую: побаловался солдат-фронтовик с нею под баркасом, на теплом песочке погрел герой старые боевые раны, порассказал про Европу, про Германию-Дойчланд, про герров и фрау, про свободную их любовь, а потом пришлось стыкнуться с братом ейным, на берегу бурного моря, невоспитанным и угрюмым субъектом, ну и… яволь! — пустякам, что ль, их в разведроте обучали.

А радио разрывается. На берег Дона, плачет, на ветку клена, рыдает, на твой заплаканный платок… Грустно и печально поет парень про декабрь, про раннюю зиму, а за окном — весна. Опять весна на дворе, пацаны! Опять земля пахнет небом. Опять в лужах купорос и воробьи купаются в них, как цыганята. А ветер несет с милого юга, с родимой стороны, запах полыни, сушь солончаков, дух чернозема, так непривычный здесь, на этих московских суглинках. Огни Ростова поезд захватил в пути… А тебе — тяжко. Так тяжело, пожалуй, еще никогда не бывало. Нет, иллюзий относительно истинной человеческой сущности ты не питал уже в детстве. Но так, как сейчас, — не бывало еще никогда.

Друзей нет. Любимых растерял. …вагон к перрону тихо подходил; тебя больную, совсем седую, наш сын к вагону подводил. Всю жизнь ты сжигал корабли и разрушал за собою мосты. Был всегда один. Один против всех. Тебе нравилось иногда даже бравировать этим, видя себя этаким одиноким волком, и часто с упоением бросал всей этой шакальей своре: иду на вы! — и хватал клыками первого попавшегося, того, кто ближе. Но потом, очень скоро, устал от всего от этого. Все это вскоре показалось одним из видов суеты. Нет, правда, пацаны, без рисовки — так. Ну, здравствуй, поседелая любовь моя!.. Захотелось покоя, когда подвалила настоящая слава и когда уже не прельщала известность любой ценой. Когда не хотелось уже ни-че-го. Нет, единственное, чего еще недоставало — так это, как ни банально, — денег. Опять же не для себя — для разрастающегося потомства…

В этом вопросе ты пошел в дядь Колю. У того было столько жен — хоть «книгу учета» заводи. Все они у него были какие-нибудь эдакие. Красивых женщин избегал, оставляя, как сам говаривал, тем, у кого неразвито воображение. Зато как любили его — его дурнушки! Какая, оказывается, страсть, какие сокровища таятся под невзрачной оболочкой. Они его и ножиками резали, и отравами

Перейти на страницу:
Комментариев (0)