Старость - Симона де Бовуар
Чаще всего примерно тогда, когда внукам исполняется десять лет, а дедушка с бабушкой уже приняли свою старость, роль, которую играют последние, приносит им немало радости. Всё то, что делает родительство внутренне противоречивым, — стремление к отождествлению, компенсации, чувство вины или неудовлетворенности — бабушек и дедушек обходит стороной. Они могут любить внуков совершенно бескорыстно и щедро, поскольку у них нет ни прав, ни обязанностей по отношению к ним; им не поручено тяжелое дело воспитания, им не приходится говорить «нет», жертвовать настоящим моментом ради будущего. Именно поэтому ребенок часто отвечает им особой нежностью: он находит в них опору перед лицом родительской строгости; к ним он не испытывает ни ревности, ни желания отождествиться, ни обид, ни бунта — всех тех чувств, что отравляют его отношения с родителями. Став юношей, взрослым, в отношении к бабушке и дедушке он сохраняет чувство, не отягощенное прошлым. Как бы в отместку, старики направляют эту привязанность против промежуточного поколения; взаимодействуя с молодежью, они сами вновь чувствуют себя юными. Вне родственных уз дружба молодых людей особенно ценна для пожилых: она дарит им ощущение, что время, в котором они живут, по-прежнему принадлежит им, она возвращает им юность, уносит их в бесконечность грядущего — и становится лучшей защитой от хандры, что нависает над старостью. К сожалению, подобные связи редки: молодежь и старики принадлежат двум разным мирам, между которыми почти нет взаимодействия.
Отношения с детьми и внуками, как правило, занимают в жизни женщин гораздо больше места, чем в жизни мужчин. Возраст обрек женщин на куда менее резкое падение, у них больше возможностей действовать: менее ожесточенные, менее требовательные, чем мужчины, они в меньшей степени склонны к «дезангажированности». Помимо того, еще с молодых лет они привыкли жить для других и через них. Это продолжается, к сожалению или к счастью, и в их старости.
Как правило, даже сохраняя привязанность к семье и друзьям, пожилой человек постепенно отдаляется от них. Его эгоцентризм не только подпитывается охватывающим его равнодушием, но становится также плодом сознательного выбора. Это и защита, и месть: раз с ним не обходятся так, как он того заслуживает, и положиться он может лишь на самого себя, старик целиком сосредоточивается на собственной персоне. Своему другу, упрекнувшему его в молчании, Роже Мартен дю Гар в возрасте 70 лет ответил письмом, очень значимым: «Дело в том, что я старею, круг моих занятий сужается, я всё больше отдаляюсь от мира. С момента утраты мне трудно интересоваться чем-либо, кроме собственного удела (да и то…), мое внимание сфокусировано лишь на нескольких личных заботах, среди которых труд[238] занимает наибольшее место. Это не значит, что я предал свои дружбы: но их жизненная сила, как и сама жизнь, иссякает… Я быстро утомляюсь, к вечеру достигаю предела своих сил, мне нужно много сна и покоя, дни мои коротки, и даже весна уже не кажется мне продлевающей свет. Я вынужден избегать рассеянности, замыкаться в себе, сосредоточиваться на двух мирках, которые теперь во мне странным образом не сообщаются: в безмерном и пустынном пространстве прошлого, где я блуждаю значительную часть времени; и в настоящем — сузившемся, ограниченном, соразмерном моему существованию… Я воздвигаю себе небольшое шале в шумном лесу этого мира».
Иногда это отступление ведет к умиротворению. Так было с Руссо. Сначала он тяжело переносил груз лет. В «Прогулках одинокого мечтателя», проясняя, отчего ему до сих пор хочется верить в Бога, он рисует мрачную картину своего состояния: «Теперь, когда мое стесненное тоской сердце, моя обессиленная огорченьями душа, мое запуганное воображенье, моя взволнованная столькими окружающими меня страшными тайнами голова, когда все мои ослабленные страстью и горем способности утратили всю энергию, — стану ли я с готовностью лишать себя всех богатств, которые сберег…»{119} Позже он начинает примиряться с этим: «Предоставленный самому себе, я живу, правда, своим собственным внутренним существом; и хотя мне достаточно самого себя, я пережевываю, так сказать, впустую, воображенье мое иссякает, а мои угасшие мысли не дают больше пищи сердцу. Моя ослепленная, подавленная моими органами душа день ото дня слабеет и под тяжестью этого груза уже не имеет сил вырываться по-прежнему из своей ветхой оболочки»{120}. Но в последние два года небо над его головой прояснилось: «…вернулся к ясности, спокойствию, миру, даже счастью, поскольку каждый день моей жизни приятно напоминает прошлый и я не желаю, чтобы завтрашний был иным. <…> Осаждаемый со всех сторон, я не выхожу из равновесия, потому что больше ни к чему не привязан, опираюсь только на самого себя»{121}.
Руссо, страдавший от мании преследования, в конце концов от нее устал: он более не придавал значения заговорам, направленным против него. Удалось ему это благодаря возвеличиванию собственного «я», то есть благодаря иной форме паранойи, но именно она принесла ему покой.
Обычно уход в себя не спасает старика от других: его чувствительность сжата до границ узкого мира, но не исчезает окончательно. Он остается уязвимым — в теле, в привычках, в собственности. Угрозы сохраняются, а тревога не отступает.
Упадок и недоверие порождают в старике не только равнодушие к другим, но и враждебность. Так же, как положение женщины склоняет ее к ресентименту, положение старика порождает требовательность и обиду. Старость обрушивается на человека внезапно, и он испытывает смутное чувство несправедливости: оно превращается в целую гамму бунтов и отказов. Пожилой человек ощущает себя жертвой — судьбы, общества, близких: ему нанесли ущерб и продолжают наносить. Бывает так, что он вынашивает