Время потерь. Как мы учимся отпускать - Даниэль Шрайбер
Не потому ли я так люблю путешествовать и так восприимчив к эстетике других мест, к воздействию чужих визуальных миров? Нечто во мне до сих пор воспринимает как чудо, что эти места, образы, все эти другие миры существуют. Что по холстам летают голуби с хвостами комет и ангелы в мерцающих нарядах, побуждая поверить, что в этот холст, этот дом, этот сад можно шагнуть.
Большинство образов дома и сада из детства, сохранившихся у меня в памяти, успели приобрести качество воспоминаний о нереальном, в оттенках эстетики восточногерманского быта 1980-х годов. Но некоторые из них выделяются. Буйное цветение белых пионов и голубых дельфиниумов в июне. Долгие летние дни на озере, в котором я часами плавал. Красный сок клубники, малины и смородины на пальцах, когда помногу их собираешь. Запах перезрелых помидоров и дробленого зерна жарким летом. Неожиданная боль, когда идешь босиком по стерне убранного пшеничного или ячменного поля. Сырость земли и прохлада воздуха, когда осенью копаешь картошку. Большой, покрытый белой скатертью круглый стол, за которым мы обедали по субботам и воскресеньям. Тепло изразцовых печей, которые топились дровами и углем зимой. Эти образы – часть архива сенсорных потерь внутри меня, архива утраченных впечатлений. Их уже не повторить, поскольку нет больше среды, в которой они рождались. Сегодня мама выращивает в теплицах другие сорта помидоров, объем урожая ягод уменьшился в разы. Никто больше не копает картошку.
Даже немногие сохранившиеся фотографии не возвращают ощущениям прежней сенсорной силы. Бывает, они возникают, когда я читаю определенные книги, например «Летний этюд» Кристы Вольф, когда вытираю посуду большими льняными белыми полотенцами, которые однажды отдала мне мама, или когда летом из миски вишен готовлю сладкий холодный суп с клецками, приправленный палочками корицы и гвоздикой. Иногда мне попадаются предметы, мгновенно вызывающие воспоминания о тех временах: ваза на блошином рынке (вполне могла бы стоять в доме моего детства) или большая фаянсовая банка в антикварной лавке (в похожей мама мариновала корнишоны).
Недавно меня словно ударило молнией, когда в букинистическом магазине я увидел труды Маркса, Энгельса и Ленина в сине-коричневом переплете: толстые тома, два метра полок. На мгновение меня потянуло взять одну из книг в руки, но я подавил этот импульс. От их вида мне стало грустно. Все они были у отца и простояли на родительском стеллаже много лет, даже после падения Берлинской стены. Я не знал, что с ними стало, и решил спросить у мамы, но потом забыл. Когда я покупал ту дизайнерскую сумку, она – расцветкой и фактурой – напомнила мне о них, об их холщовых переплетах. А может, подсознание всего лишь подбирало для моей нечистой совести наиболее подходящий образ.
Отец купил полное издание трудов Маркса, Энгельса и Ленина, когда получал второе образование по сельскому хозяйству. Идеологическая индоктринация была частью любой учебы в том государстве, и вся эта идеологическая полемика вызывала большой интерес у моего отца – члена правящей партии с 1960-х годов, который, имея многочисленные сомнения и негативный опыт и даже наверняка зная, сколько всего скверного было в том реализованном социализме, никогда не терял фундаментальной убежденности в его верности.
Помню, ребенком я с изумлением листал тонкие, убористым шрифтом напечатанные страницы этих изданий. С изумлением – потому что они казались такими серьезными и важными и смысл текста оставался по большей мере скрыт от меня. Отец, на чьей суверенной домашней территории – в гараже или сарае с инструментами – обычно царил беспорядок, прочитал весомую часть этих томов, с помощью линейки и ручек разных цветов аккуратно подчеркивая различные предложения. Он продирался через эти тексты не только потому, что так было надо, но и потому, что они ему что-то говорили.
Каждое лето он до позднего вечера работал на комбайне, убирая зерно, следил за ирригационными системами сельскохозяйственного производственного кооператива и, когда было нужно, дежурил в свинарниках и на скотных дворах фермы. Тем не менее он находил время читать и в процессе освоил несколько философских инструментов. Однажды, на первом курсе приехав навестить родителей, я взял с собой книгу французского теоретика театра Антонена Арто, которую не очень понимал, но должен был прочитать для курсовой работы. Отец спросил, что я читаю, и я показал ему книгу. Мы вместе просмотрели несколько абзацев. Он разбивал сложные предложения на части и заново соотносил их противоречащие друг другу смыслы. Совершенно естественно и органично он шел через текст, следуя законам герменевтики и диалектики. Это был первый и единственный раз, когда я имел возможность понять, как он относился к тому собранию сочинений Маркса и Ленина и как много оно для него долгое время значило. Позже, к концу жизни, он совсем перестал читать. Отец даже не распечатал подаренные мной романы Кена Фоллетта, книгами которого какое-то время сильно увлекался. Большую часть последних лет жизни он провел с кислородной маской перед телевизором: футбол, гандбол, бильярд. Я долго не хотел понимать этого, но он готовился умирать.
Я продолжаю идти по залам Академии, спеша мимо череды полотен Тинторетто, мрачный, натянутый драматизм которых мне не нравится, и останавливаясь лишь изредка, когда на меня смотрит с них особенно красивый темноволосый мужчина. Спускаясь на нижний этаж музея, где выставлено искусство XVIII и XIX веков, я думаю, не предаю ли я отца, отправляясь за покупками в люксовые магазины Фондако-деи-Тедески или их берлинские аналоги. Почему я делаю это только после его смерти? Не попираю ли я задним числом те мекленбургские издания Маркса и Ленина, а вместе с ними и наследие моего отца? Я гоню от себя эту мысль. Не уверен, что этот внутренний конфликт когда-нибудь разрешится. Да и можно ли вообще разрешить конфликты происхождения?
Мне вспоминается книга «Радикальная надежда» философа Джонатана Лира, каждый раз заставлявшая меня думать о родителях и крахе их прежней жизни, о конце жизни, какой они ее знали: «Мы существа, чье настоящее и будущее омрачено, питается и преследуется эпизодами прошлого, – мы можем о них и не знать, но они не дают нам покоя»[24].
Лир анализирует Пленти Куп, вождя коренного североамериканского народа кроу. Особое внимание он уделяет «онтологической уязвимости», которая проявляется в крахе знакомого тебе мира, в финальности твоего образа жизни. Эту уязвимость мы вновь осознаем сегодня, но затрудняемся назвать, хотя многие наши родители, бабушки и дедушки уже испытывали ее на собственном опыте. Для большинства из нас – даже для переживших социальный коллапс в детстве или юности, – уже невозможно представить, каково это,